Выбрать главу

Право, друзья, царские ассамблеи — это развлечения монстров, а не галантных жентильомов. И ходят туда не ради веселия, а из чувства долга. Все наши старики — это турки, которые помешались на долге перед государем! Но я не турок, я — европеец. — Барон Строганов с тоской глядел на низкое петербургское небо, рваной солдатской шинелью укрывавшее город. — Я никому ничего не должен, господа! Никому. Мои мужики исправно платят подати — что же ещё! Империя создана. Я понимаю, когда она строилась, нужны были герои. Но сейчас... Попробуйте кофе со сливками, княгиня, право, чудесно!

Барон от души радовался собеседникам. Наконец он мог говорить на точном и грациозном французском. И с кем? С соотечественниками. Он даже воодушевился. Опираясь на генеалогическое древо, барон ныне требовал вольностей для благородного российского шляхетства, требовал укрощения свирепого зверя — самодержавства. Требовал, конечно, шёпотом, потому что рядом, за Невой, была Петропавловская фортеция, а в ней — Тайная канцелярия.

Никита знал, что на сем генеалогическом древе выстроились все предки барона, начиная с татарского князя Луки Строганова, который якобы ещё в 517 году помер. Древо не столь давно было написано Миной и зарегистрировано в департаменте геральдики. Барон древу верил. Ведь за этого мнимого татарского предка его покойный отец, знаменитый купчина Строганов, отвалил в департамент геральдики немалые деньги.

Речи сиятельного вольнодумца были прерваны стуком Трубо подкованных солдатских ботфортов. Дверцы, увенчанные амурами, трубящими во славу рода Строгановых, разлетелись, и два сержанта-преображенца выросли на пороге яко некий фантом. Барон побледнел. Сладкая музыка Люлли за стенкой почудилась вдруг дикими завываниями сибирских каторжников. Явление гвардейских сержантов в те годы обычно не предвещало семейных радостей.

Один из сержантов, с усиками под великого государя (сержанты во все времена подражали великим людям), вытащил бумагу. На бумаге стояла тяжёлая казённая печать. Сержант важно поправил кошачий ус, посмотрел в упор на побледневших сотрапезников, спросил трубным голосом:

— Кто из вас будет государев живописец Никита Корнев?

У барона отлегло от сердца и на лицо вернулся приятный румянец. Никита встал. Второй сержант подошёл к нему, лихо сдёрнул треуголку:

   — Господин персонных дел мастер, его превосходительство генерал-фельдцейхмейстер Брюс приказывает доставить вас во дворец. Карета ждёт!

Сержант говорил почтительно: но царскому регламенту персонных дел мастер числился полковником.

Первый сержант тем временем увидел в углу статую богини Дианы, загоготал дико, сплюнул на паркет.

Барон прикрыл глаза ручкой. Провожал непрошеных гостей через чёрный ход. В длинном коридоре пахло яблоками, тёплым женским телом. За дверью послышался девичий смешок, мелькнула коса, длинная исподняя рубашка. Завидев сержантские усы, девка взвизгнула, замелькали круглые шафрановые пятки. Один из сержантов сделал ей козу.

Барон кивнул с порога преображенцам наособицу горделиво. Впрочем, сержанты на него и не смотрели.

   — Прощайте, мой друг, увидите господина Брюса — кланяйтесь! — Барон протянул палец.

Никита рассмеялся в душе. Барон всё-таки был не европеец — он был большой московский барин, и ничего больше. И вдруг из-за спины барона выскочила, как была в мягком платье данкуровской кузины, его Мари, обвила шею руками, поцеловала, шепнула жарко:

Если что, помни — я у тебя всегда есть!

Сержанты хмыкнули, но промолчали. Барон отвернулся, будто и не заметил. А у Никиты опять настал праздник в душе.

Придворная карета, разбрызгивая грязь и мокрый снег, понеслась во дворец. Сержанты, матерясь на непогоду, поскакали следом.

Вечерний свет в Петербурге имеет перламутровый оттенок. Даже самые разгорячённые лица в таком освещении кажутся тихими.

В углу делового петербургского кабинета теплилась лампада перед иконой святого Филиппа, заступника больших боярских родов. Напротив иконы портрет европейский, работы славного российского живописца Никиты Корнева. На портрете вполоборота изображён важный старик — в латах, с орденской лентой через плечо. Губы презрительно сжаты, сухи, серые глаза смотрят холодно. Белая тонкая рука оперлась на эфес шпаги.

Сие было погрудное изображение кавалера российских орденов, президента Камер-коллегии и сенатора империи, знатного московского боярина и вместе с тем политического деятеля высокого европейского полёта — князя Дмитрия Михайловича Голицына.

Под портретом в длинном турецком халате и при очках спокойно сидел в кожаном кресле сухонький старичок, по-домашнему тихий и приветливый.

В сумерках не сразу было ясно, что сей старичок и означенная важная персона — суть одно и то же лицо. Князь Дмитрий был со своими и не позировал.

По-январскому потрескивали поленья в печке, неспешно шли мысли, пока Маша, любимая племянница, вслух читала письмо. Старый князь, казалось, заснул, но всё слышал. По многократным деловым ассамблеям он давно усвоил, что сквозь дрёму доходит самая суть. Так он пропустил начало — все эти титулы и поклоны, хотя и любил старинное вежливое обращение. «О житии моём возвещаю, что пришло самое бедственное!» Ну это пустое! Письмо было от внука Алёши, проходившего трудную навигаторскую науку в Голландских штатах. «Наука определена самая премудрая, а про меня вы сами знаете, что, кроме природного языка, никакого другого не могу знать!» Старик недовольно приоткрыл глаза; У старшего сына дети не удались. Да и сам Григорий, хотя и сенатор, и брюхо запустил, а на науку туп. Два младших сына — Юрий и Сергей — умницы, обучены политесу и иностранным языкам, сам князь Дмитрий знает латынь, польский и италианский говор — а этот — невежа! «...А паче всего в том тяжесть, что на море мне быть невозможно — болен. Дедушка! Будь милостивцем, упроси, чтобы взяли меня в Москву последним рядовым солдатом». И сие — благородная ветвь благородного древа! Старый князь брезгливо поморщился, вздохнул. Знал, что завтра всё равно напялит ордена и регалии, отправится к генерал-адмиралу и недоброжелателю Фёдору Апраксину — просить за незадачливого внука. В том сила рода. Старомосковское чувство. У молодых его нет. «...А моей жене Наталье не сказывай, что я печалью одержим: сам ты её печальный нрав знаешь, а больше её горячность сердца ко мне». Мари ещё и дочитать не успела, а уже заголосила, завыла Наталья. Остальные бабы окружили её в кружок, закрыли широкими юбками французскими и запричитали на деревенский манер.

Князь цыкнул:

   — Чего раскудахтались, куры?!

Раньше бы разбежались в страхе, забились бы в углы, а сейчас Мари ножкой топает, кричит:

   — Что вы, дядюшка? Не видите — любовь!

Князь рассмеялся в душе, глядя на её раскрасневшиеся щёчки. И взор сердитый, презрительный, сухой — наша, голицынская, порода. А скажи такая вертихвостка в его молодые годы: «Любовь!» — батюшка сразу бы за кнут — учить! Теперь она учит. Бегут годы, бегут.

Старый князь остался один — кашлял, с грустью смотрел, как догорает в печке письмо. Сколько их было так сожжено, писем! Потому как переписку не оставлял — сжигал. Мало ли что найдут в самом пустом письме, ежели на допрос?

Зашипела и погасла свеча перед портретом. И он потемнел. Колычевская икона, висевшая как раз напротив портрета, ярко выступила из темноты киота. Голицын закрыл глаза от её обнажённого блеска. И тотчас пришли заветные мысли. Он, князь Дмитрий, был с Петром, пока шла великая борьба за выход к морю, потому что не менее Петра хотел славы и богатства России. Разве не он, Голицын, выкручивался в Стамбуле в самые тревожные дни после первой несчастной Нарвы, не он выстроил Печорскую фортецию в Киеве? Разве не он помог в час Полтавы: и когда упредил шведов в мазепинской столице Батурине с её огромными запасами провианта, и когда отрезал на Правобережье-от-армии Карла XII шведский корпус Крассау и шляхетскую конницу польского самозваного королька Станислава Лещинского? А после Полтавы не он ли, Голицын, держал за глотку мазепинцев на Украине и отбивал лихие наезды польской шляхты и крымских татар? Двадцать лет сидел он в Киеве образцовым-генерал-губернатором. Потом война кончилась. Царь вызвал его в Петербург и, как самому честному своему помощнику, доверил все финансы империи. Снова сурово нахмурилась в киоте заветная икона святого Филиппа. Святой Филипп — в миру убиенный опричниками Грозного знатный боярин Фёдор Колычев. Бесстрашный и гордый человек, восставший против ненужных казней и мучительств.