— Вы, Прокопович, нерусский человек. А пришлые люди всегда лучше знают, в чём судьба России. Посему ваша правда: самодержавие — судьба России! — Этот-то тонкий, пронзительный голосок барон узнал сразу.
Василий Лукич Долгорукий сидел послом в Париже и Копенгагене, почитай, двадцать лет, а вот, поди же, и он поспешил к развязке. Было одно непонятно: смеётся ли он над монахом или говорит искренне. Таков уж он был — лукавый и злоязычный.
— Судьба... Судьба России... — Узкое иконописное лицо Голицына подёргивалось.
Казалось, ещё минута, и старик начнёт кричать от душившего его гнева. Но он совладал с собой — улыбнулся любезно. Любезные улыбки получались у князя Дмитрия с трудом.
— Судьба. — бурная река, господа. Но человек давно, научился строить отводные каналы. Я не токмо потому хочу царевича Петра, что он сын Алексея и прирождённый российский государь, я его хочу потому, что при сем малолетке самодержавие можно обставить приличнейшими узаконениями и содержать российское дворянство в должной консидерации.
«Правду говорят, что старый Голицын — самый разумный человек в России». Барону уже грезились золотые дворянские вольности.
Из старинных настенных часов выскочила кукушка, прокуковала. После чего хитрый механизм исполнил «Коль славен наш Господь в Сионе».
— Ограничение самодержавия?! Но это же новая великая смута! — Толстые щёки Феофана затряслись от гнева.
Барону сей спор напоминал качели — нехитрое деревенское развлечение: и на той, и на другой стороне была правда. Дворянские вольности нужны, ох как нужны, но смута ведь несёт и страшный мужицкий бунт. Нет, коли князь Дмитрий и метит в Вильгельмы Оранские, то пусть идёт один по этой опасной и неведомой тропе. Ему, барону Строганову, с ним не по пути.
В гостиной тем временем поднялся шум, точно в сумерках над пудреными париками пролетел красный мужицкий петух. Почтенные старцы кричали так громко, что в двери просунулась голова дворецкого.
— Виват императору Петру Второму! — Толстый, раздобревший на воеводских харчах князь Лыков, известный глупостью и Древностью своего рода, перекрывал все голоса. — Виват императору Петру Второму!
— Предок твой, князь Михайло Репнин, восхотел потерпеть гнев Грозного Иоанна, нежели сопутствовать ему в жестоких казнях и мучительствах. — Голицын загнал в угол президента Военной коллегии смирного и тихого Аникиту Репнина и только что не обрывал пуговицы на его камзоле.
Аникита Иванович отдувался, пыхтел — страшно было вот так, самому, принимать политичные решения. В душе он всегда был простой солдат.
— Виват императору Петру Второму! — Князя Лыкова мог хватить удар, столь усиленно отстаивал он права первородства.
— Важна толико единая часть народа — благородное российское шляхетство! — дятлом твердил Василий Лукич Долгорукий полуглухому Матвееву.
— Чтобы как в Англии аль в Голландии! — Матвеев, сей глава российской юстиции, несколько лет был послом в Лондоне и Амстердаме и один из немногих знал страшное слово «конституция».
Шум нарастал волнами, то переходя на старческий шепоток, то снова поднимаясь почти до уличных криков.
— Виват императору Петру Второму!
Успокоившийся уже Феофан взирал на багрового от натуги князя Лыкова с явной усмешкой.
Хитрый иеромонах колебался, взять ли ему сторону этих воспрянувших духом старобоярских аристократов или остаться верным Партизаном Меншикова. Единственной силой в этой старой партии был молчаливый офицер в узком голубом семёновском мундире. Всё ещё мнят, что князь Михайло Голицын пребывает на винтер-квартирах Южной армии. А он уже здесь! Да, правду говорят, что сей герой России — послушное орудие в руках своего брата. А у сего героя меж тем только на Украине шестьдесят тысяч отборного войска. Да и в гвардии Михайлу Голицына любят не меньше, чем светлейшего князя Меншикова; всем памятно, как деньги, полученные от государя за покорение Финляндии, он потратил на солдатскую обувь. Сие был мудрый ход. И придумал его, конечно, не простодушный герой Гренгама, а его старший братец, сей новоявленный Брут! Феофан Прокопович хорошо знал князя Дмитрия ещё по Киеву и потому не удивлялся его речам. «Свобода есть единственный способ, посредством которого может держаться правда!» Говорит так жарко, что и не подумаешь, как сей свободолюб железной рукой держал за горло Украину, пока шла нескончаемая Свейская война. Но, конечно, в одном он прав, когда вещает: «У нас все живут втайне, со страхом и обманом, везде приходится укрываться от множества доносчиков. Александр Данилович до такого градуса дошёл, что, почитай, всем государством правит!» При имени ненавистного фаворита шум превратился в грозный рёв.
Апоплексический князь Лыков даже пену пустил — по приказу Меншикова князя Лыкова в Архангельске, где он воеводствовал, посадили голой ж... на лёд, и при сем был сам государь и зело смеялся. За жалобы же ему были присуждены ещё батоги. Спасибо князю Дмитрию, заступился. Били с честью, не снимая рубахи. Ну как тут не желать конституций! Князь Лыков при сем ужасном для него воспоминании заплакал. Ответом на сии слёзы был вопль всеобщего негодования. Даже барон Строганов что-то кричал, хотя, впоследствии и не понимал, как это с ним могло случиться. Ведь он почитал себя хитроумным механизмом и учился повелевать всеми движениями души.
Скептичный Фик недоверчиво покачивал головой: эти рурские так много рассуждают о свободе, что, наверное, никогда не будут обладать ею.
Среди всеобщего шума не заметили ухода старика Голицына, вызванного дворецким. Но когда он вернулся, все поняли, что произошла смена времён. Старый князь был тих и задумчив. Выговорил негромко:
— Государь Пётр Алексеевич при смерти! Сведения точные. Живописец Никита только что из дворца. Надобно решаться и выступать, господа!
Старческий голос Голицына был сух, важен и деловит. Наступила тишина.
— Грёза царя яко рёв льва, кто раздражает его, тот грешит против самого себя! — словно и не к месту пропел Феофан библейскую заповедь.
После чего откланялся. За ним совершенно неожиданно первым удалился князь Лыков. Оставшиеся ещё промычали что-то о Южной армии и что не худо бы дать деньги гвардейцам, но денег никто не предоставил. И всё как-то быстро разъехались.
— Вот так всегда. Нам, русским, хлебушка не надо.
Мы друг друга едим и тем сыты! — на прощенье процедил Василий Лукич.
Он уезжал последним. Спешил во дворец, дабы знать все новины. Старый Голицын, в одном камзоле, с непокрытой головой, смотрел с крыльца, как в густой колеблющейся пелене тумана исчезает карета Долгорукого. Туман точно затянул её след — не слышно было и стука колёс. Все звуки стали влажными, тихими. На деревянном Исаакиевском соборе с хриплыми перебоями играла часовая музыка. Перекликались караульные. Князь Михайло, стоявший за спиной брата, зябко поёжился. Тот обернулся и не проговорил — пролаял:
— Царь Пётр запретил зваться кличками, хотел вывести в России новую породу людей, а вывел новоманирных рабов, и токмо!
Тем малый совет старых родов и закончился.
По возвращении от Голицыных Феофана Прокоповича поджидал гость нежданный и страшный — правитель Тайной канцелярии Пётр Андреевич Толстой. Преосвященный содрогнулся, войдя в кабинет и увидев в своих покойных широких креслах щупленького старичка, с видимым интересом изучавшего италианскую картину, на коей полунагая девица Даная принимала золотой дождь в широкий подол нижней юбки.
— Италианская манера? Славно, славно! Я и сам, государь мой, многократно в италианских землях бывал. Для начала в Венеции и Риме. Вдругорядь в Неаполе, куда ездил за преступным царевичем Алексеем.
Феофан с трудом вынес пронзительный взгляд из-под покрасневших, воспалённых век. На миг вспомнились кошмарные рассказы о кровавых застенках Тайной канцелярии. Так вот смотрел Пётр Толстой, наверное, и на царевича Алексея, когда пытал его в равелине Петропавловской фортеции.