Феофан поднялся. Он был грузен, но высокий рост скрывал полноту и придавал ему величие. Преосвященный неучтиво прервал обходительный разговор старого интригана и прогудел насмешливым басом в густую бороду:
— Вот вам моя рука, Пётр Андреевич, а стишки сии — плод недозрелых трудов моих.
И пока Толстой просил написать прощальное слово, достойное великого монарха, где не забыть притом упомянуть и новую государыню, перед Феофаном проходили картины молодости: цветущие сады на киевском Подоле и меж ними он сам идёт с Днепра — загорелый, весёлый, похожий скорее на бурсака, чем на преподавателя риторики в академии, идёт на первое представление своей трагикомедии «Владимир».
Он думал сейчас о своей трагикомедии не без понятной насмешки и снисхождения и смотрел на неё с высоты всей своей дальнейшей большой и счастливой жизни, но в глубине души так хотел вернуть те далёкие дни своей молодости.
Феофан и впрямь был похож сейчас за своим письменным столом на могучего языческого бога. Пётр Андреевич точно и не вышел, а растворился бесшумно: Феофан ничего уже не замечал, широкой бурсацкой грудью навалившись на письменный стол.
«Ну, теперь достанется Митьке Голицыну и иже с ним в послании преосвященного. После кончины царя по всем церквам России протрубят «Прощальное слово» во славу дела Петра и партии новиков! — радостно потирал руки Пётр Андреевич. — С этими умниками всегда так. Поговорил умно — и ни денег, ни великих обещаний не понадобилось. А ведь Екатерина обещала удалить Феодосия Новгородского, как токмо взойдёт на царство, и поставить на его место Феофана. Этот уже тем хорош, что никакого восстановления патриаршества не требует!»
Карета Толстого неспешно катилась по сырым петербургским набережным. Спешить, впрочем, было некуда: гвардейский заговор готов, и теперь скорая кончина царя Петра поднимет занавес над сценой. У Новой Голландии карета Петра Андреевича с трудом разминулась с каретой Долгорукого. Оба вельможи, нежданно встретившись глазами, холодно отвернулись друг от друга.
А за письменным столом Феофана на чистый белый лист бумаги ложились слова выстраданной человеческой скорби: «Что делаем, о россияне, что совершаем?! Петра Великого погребаем!»
Павел Иванович Ягужинский по великому чину своему — генерал-прокурор и блюститель всех законов Российской империи — в глубине души был прирождённый музыкант, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как сидеть за клавесином и аккомпанировать Катиш Головкиной, у которой был такой низкий, волнующий голос:
Он даже глаза прикрыл от удовольствия, слушая пение своего домашнего соловья. К тому же Катиш исполняла песенку собственного сочинения Павла Ивановича, и генерал-прокурор внутренне торжествовал и как автор, и как композитор.
Их взаимная любовь с Катиш Головкиной и в самом деле принесла великие мучения и Павлу Ивановичу, и его жене, да и самой Катиш. Ничего не поделаешь, предстояло развестись с нелюбимой женой, постоянно плачущей и хныкающей, которую он на днях отослал в Москву. Развод для генерал-прокурора был тягостен уже в силу своего чина, который требовал подавать всем россиянам уроки чистоты нравов.
— Посему великий государь навряд ли позволит развестись мне с жёнкой... — уныло толковал Павел Иванович своей возлюбленной.
Катиш Головкина особых слёз, впрочем, не лила, а целовала своего лапушку в губы. И в сей час не было никого слаще её, и Павел Иванович забывал даже про оспинки на хорошеньком подвижном личике Катиш.
И вдруг случилась великая метаморфоза. Государь при смерти, а его преемникам будет совсем не до частной жизни генерал-прокурора. И возможен наконец развод с опостылевшей жёнкой, а затем и женитьба на Катиш Головкиной, дочери канцлера, то бишь главы правительства российского. Это сразу укрепляло позиции Павла Ивановича при дворе, которые так легко могли пошатнуться после кончины государя: генерал-прокурор нажил себе неприятелей в обоих противных лагерях — и в окружении Екатерины Алексеевны, и среди сторонников Петра И. Впрочем, главным своим неприятелем Павел Иванович справедливо почитал известного Голиафа, Александра Даниловича Меншикова. И какая до сада, что государь умирает: поживи Пётр ещё месяц-другой, и судьба Меншикова и этой изменщицы Екатерины была бы решена: одного ждало бесчестье и ссылка, другую — монастырь. И сие они почли бы ещё за царскую ласку.
Павел Иванович так задумался, что и не заметил, как стал наигрывать вместо собственной песенки печальную фугу Баха. Он и впрямь был природным музыкантом — его отец играл на органе в лютеранской кирхе в московском Кукуе. Оттуда и возвысил его великий государь, поднял из грязи в князи!
После целого ряда дипломатических дел — поездки в Копенгаген для вербовки датского флота, миссии в Вену, где он встречался с принцем Евгением Савойским и цесарскими министрами, переговоров с герцогом Голштинским о приезде его в Петербург для сватовства на старшей царевне — бывший денщик стал пользоваться полным доверием Петра. Да и то сказать, был смел, упрям, показал и воинскую доблесть. Отличился, к примеру, в Гангутской морской баталии, где не убоялся отправиться парламентёром к отважному шведскому адмиралу Эреншильду. Но главное — Ягужинский был честен, за что и получил чин генерал-прокурора. И, став государевым оком, не убоялся дерзнуть против всесильного Голиафа — Меншикова, так прижал его в почепском деле, что светлейший уже «караул» кричал.
И вдруг колесо фортуны повернулось вспять: государь умирает, а Меншиков рвётся ныне поставить на трон Екатерину Алексеевну, дабы самому править всей страной. И тогда конец не токмо Ягужинскому, но и всей прокуратуре российской; К чему оная знаменитому казнокраду?
И здесь шею Павла Ивановича обвили прекрасные руки Катиш.
— О чём задумался, государь мой? — Голос у Катиш нежный, ласковый, домашний.
Павел Иванович усадил Катиш на колени, стал делиться с ней своими горестными размышлениями. Пожалуй, за это он любил Катиш боле всего: не плакса, всегда могла дать верный совет. Да и сама она не любила Меншикова, а Екатерину Алексеевну почитала своей злейшей врагиней. Но злость не ослепляла её, силы она рассчитывала точно.
— За Меншиковым, сударь мой, пойдут все новики, кроме тебя, да иные старые роды, к примеру Апраксины и Толстые, его поддержат!
Катиш соскочила с колен Павла Ивановича и расхаживала по гостиной, яко генерал перед баталией.
— Главное же, сударь, за Меншиковым пойдёт гвардия. Батюшка мне намедни сказывал, что по полкам шляются людишки светлейшего, раздают деньги, обещают чины и награды, коль гвардия кликнет императрицей Екатерину Алексеевну.
— Отчего же отец твой не пресечёт сию смуту? Ведь он же канцлер, а президент Военной коллегии Аникита Репнин — его друг и конфидент? — вырвалось у Ягужинского.
— Оттого и не пресечёт, что сам не знает, на что решиться, — Катиш остановилась у клавесина и взглянула на своего лапушку не без насмешки. — Сам рассуди, друг мой: кликнуть царём мальчонку Петра — не токмо отдать трон Голицыным и Долгоруким. Мальчонка-то подрастёт да и спросит моего батюшку Гаврилу Ивановича: «А отчего это ты, канцлер, моему отцу, царевичу Алексею, смертный приговор подписал?» И что отвечать прикажешь? Впрочем, — здесь Ягужинскому показалось, что Катиш даже ему свой злой язычок показала, — ведь и ты, друг мой, тот смертный приговор царевичу подмахнул? Аль не так?
— Так, так, но что делать-то?.. — вырвалось у побледневшего Павла Ивановича.
Здесь «петербургская оса» снова ловко села ему на колени и не ужалила — поцеловала ласково, сказала: