«Дай срок, накажет ужо тебя Господь за гордыню твою, будешь знать, как объявлять себя самовластцем! — Отец Яков и в мыслях вёл свой старый спор с царём. — А может, и правы раскольники, когда вещают, вслед за своим неистовым протопопом Аввакумом: выпросил у Бога себе светлую Россию Сатана да исчервляет её кровью мученической!» И как знать, нет ли правды в их речах, что царь Пётр ежели и не антихрист, то предтеча его на Руси?»
Эти сомнения отец Яков доводил до царевича не сразу, а боле напирал поначалу в духовных беседах с отроком на общее неустройство российской жизни.
— Россия ныне — корабль, носимый штормом, в то время как капитан пьянствует, а команда спит! — Как бы посмеивался протопоп, но его слова западали в душу царевича, который не только часто видел батюшку пьяным, но бывал по пьянке иногда и битым. А однажды пьяный отец оскорбил его наособицу: заставил встать на колени перед Сашкой Меншиковым, отличившимся при взятии очередной фортеции. И слова отца Якова показались после той великой обиды ещё более правильными и справедливыми. Так умело, год за годом, внушал духовник не только неуважение, но и презрение сына к отцу. И вот она, первая победа: нарушив волю отца, царевич поспешает встретиться с невинной страдалицей!
Возок вылетел из дремучего леса, и по обе стороны дороги замигали огоньки в избах — приближался Владимир.
На постоялом дворе порешили не останавливаться — вдруг кто-нибудь узнает царевича в лицо, передаст воеводе. Быть беде! Лошадей завернули на подворье Тезикова в пригородном посаде. Здесь и переночевали в душной избе. У Тезикова ребятни сам-шест, так и зыркают с печки любопытными глазёнками. Царевич посмотрел на них, улыбнулся, приказал Михалычу одарить ребятишек вяземскими печатными пряниками — вёз их в подарок матушке. С тоской посмотрел на слюдяное окошечко: в своём Отечестве царский наследник должен таиться, яко тать! Но поутру тоски как не бывало: отдохнувшие лошади вихрем неслись по крепкому снежному насту, утро стояло весёлое, морозное, солнечное. Отлетела, растаяла тоска-кручина, и окатила вдруг приближавшаяся радость: через час-другой сбудется заветное и после восьмилетней разлуки увидит он самого близкого человека на земле — матушку родимую и любимую! В морозном солнечном блеске засияли многочисленные купола соборов и церквей. Суздаль, будто сказочный град Китеж, выплывал навстречу.
А синь-то, синь-то в небе какая! На суздальском подворье протопопа царевич выскочил из возка и даже зажмурился — и от солнечного яркого света, и от бездонной небесной сини.
— Такое голубое и глубокое небо токмо на Руси и бывает! — весело откликнулся Яков, поспешая в просторную пятистенную избу, где на крылечке его поджидала мать-старушка.
После обеда царевич прилёг отдохнуть в чистой спаленке, а протопоп поспешил в Покровский монастырь спроведать мать игуменью, узнать, безопасен ли монастырский двор?
— И вечно Яков замышляет, вечно ему покоя нет! — ворчала старушка, собирая со стола. — Чует моё сердце, быть беде! — Она тоже была мать и тревожилась сейчас за своего сорокалетнего Якова, как за какого-то малолетку.
— И, полно, матушка, ничего с братцем не случится! — успокаивала её младшая дочь, помогавшая убирать посуду. Ольга верила в старшего брата и его деяния, пожалуй, поболе всех на свете и всегда ждала от него чуда. И вот чудо постучало в их скромный дом: явился гость нежданный, царевич — красавец писаный. Как всякая засидевшаяся в девках невеста, Ольга тотчас влюбилась в заезжего гостя и во время обеда глаз не могла оторвать от царевича, пока братец не фыркнул гневно. «А чего фыркать-то! Сам, чать, привёз!» — сердилась Ольга даже на брата и нет-нет да и забегала в спаленку царевича — то взвар медовый на стол поставит, то ноги пуховым одеяльцем прикроет, а на деле просто на притомившегося с дороги сказочного гостя полюбоваться.
— Путь свободен, царевич! — растолкал уснувшего Алексея отец Яков. — Матушка игуменья прикажет после вечерни ворота тотчас не закрывать. Так что едем! — Алексей вскочил как встрёпанный, прислушался. Долетал тихий вечерний перезвон. И снова охватила нечаянная радость: он впервой не убоялся отца, поступил по своей воле и сейчас вот увидит матушку!
Монастырские ворота и впрямь не были закрыты, возок, проскрипев по широкому подворью, остановился у маленькой отдельной кельи-избушки, где проживала старица Елена, в миру царица Евдокия Лопухина. На крыльце к царевичу бросилась женщина в тёмном монашеском одеянии (в густых сумерках сразу и не разобрать!), и шею царевича обвили тонкие нежные руки. И тут на Алёшу дохнуло чем-то таким знакомым и, казалось, навеки забытым с детства, что царевич понял — матушка! Наклонился поцеловать её заплаканное лицо и сам вдруг заплакал.
— Ну что ты, Алёша, что ты! — Евдокия забыла про свои радостные слёзы и провела сына в скромную келью. Отец Яков остался сторожить на крыльце, дабы кто не помешал долгожданной встрече.
— Большой-то какой ты у меня вырос! — Вытирая слёзы сына, Евдокия внимательно рассматривала такое дорогое и любимое лицо и одновременно отмечала: а на отца, слава Богу, почти и не похож! Разве что глаза?
— Рад-то я как, матушка! — Алёшка хлюпнул носом совсем по-детски. Так он всхлипывал (она это хорошо помнила) после страшной сказки аль от плохого сна.
Меж тем в дверь постучали, и вошёл Михайлыч, таща дорожный сундучок.
— Глянь, матушка, какие я тебе подарки привёз! — Алексей окончательно пришёл в себя: оживился, доставая московские гостинцы: изюм и орехи, заморские цитроны и восточные сладости.
— Спасибо, сыночек, спасибо! — Евдокия не могла налюбоваться на своё чадушко: в груди широк и талия тонкая — хорош молодец! Только вот на лице желтизна — уж не печень ли больная?
— А вот и бутылочка заветная! Вино фряжское, Александр Данилович намедни из своих погребов прислал! — Царевич хотел было уже открыть бутылку, но увидел, что матушка вдруг побледнела.
— Это какой же Данилыч? Не Меншиков ли? — спросила она каким-то другим, горловым голосом. И так как царевич молчал, продолжала уже спокойней: — Ты вот что запомни, Алёша! Сей гнус — во всём око царское! И не токмо за царя бдит, но и себя не забывает! Для него ты был и есть первый недруг и потому николи не приемли даров злочестивца. Они отрава, яко яблоки с брегов Мёртвого моря! Отдай-ка эту бутылку фряжскую хотя бы своему Михайлычу, а мы выпьем своей — русской наливочки. У меня к празднику светлому давно заветная бутылочка на разных ягодах и травах целебных настояна.
— Горькая, а сласть! — пошутил царевич, выпив чарочку. — Должно, рябиновая?
— Э, какой знаток! Да скажи, Алёша, не балуешься ли ты винцом? Последнее то дело! Окромя Меншикова да той бабёнки, которую царю-государю он подставил, никто твоему пьянству рад не будет. Кстати, как звать-то метреску новую?
Это упоминание о царе и его полюбовнице спустило царевича с небес на грешную землю. Он внимательно посмотрел на раскрасневшуюся, то ли от волнения, то ли от рябиновки матушку и вдруг подумал, что она в общем-то ещё совсем молодая женщина (всего за тридцать) и куда интересней новой батюшкиной метрески: у той нос пуговкой, толстые груди из-за корсажа сами вываливаются, не ноги, а лапищи — батюшкины ботфорты ей впору. Рассказал о том матушке и с радостью увидел, как та развеселилась, глаза словно огнём вспыхнули.
— Так ты говоришь, Катька-чухонка батюшкины ботфорты свободно носит? Ну и бабища! — Всё боярское презрение Лопухиных выплеснулось у Евдокии в этом слове. Впрочем, к Екатерине у неё не было той особой ненависти, какую она испытывала к другой ненавистнице, Анне Моне. — И слава Богу, что Монсиха перед царём с полюбовником попалась, наставила Петруше рога! Так ему и надо, богохульнику! — Евдокия строптиво поджала губы. Хотя давно и не жила с Петром, а поди вот — всё ещё переживала его измены.
— Катька-то брюхата, чадо ждёт! — Голос у Алексея стал ломким, грубым.