— А верно ведь молвил преосвященный! Окроме меня, кто на Руси сейчас надежда для всех малых и сирых? — После третьей чарки царевич отошёл от потрясения, голос его заметно окреп и он задиристо уже говорил Кикину: — Вот видишь, я, выходит, один для своего народа заступник!
— Один, один, — поддакивал раскрасневшийся Кикин.
— Погоди! Будет моё царство — сидеть на колу Меншикову и всем его клевретам! — после часового возлияния пообещал царевич Кикину.
— Правильно! На кол всесильного Голиафа, а с ним и всех его фискалов! — Кикин с восторгом внимал царевичу. Но через минуту уже переменился и страшно подмигнул: — А вдруг они ране о речах твоих спроведают и кликнут царю «Слово и Дело!» — что тогда?
Алексей словно налетел на каменную стену и стал испуганно озираться. Ведь он никогда не чувствовал себя сильным, смелым и только водка крепила его боевой дух. Вот и сейчас он широко раскрыл глаза и прошептал:
— И в самом деле — что тогда?
Над ним словно уже нависли тяжёлые мокрые своды казематов Петропавловской фортеции.
Но Кикин опять обернулся соколом. Пьяно махнул рукой:
— Пустое! От отца ты всегда уйдёшь. Есть у тебя великие заступники! Прав владыка! Токмо защиту и кров тебе, царевич, не Алексей, божий человек, даст, а родственники твои — Габсбурги. Я на днях в Карлсбад на воды еду, могу и в Вену завернуть! Хочешь, с императорским канцлером переговорю?
— Знамо, хочу! вырвалось у Алексея.
— Вот и славно! — Кикин поднялся во весь свой Преображенский рост. — Ну а теперь клич девок, царевич! Именинник ты али нет? Да и Фроську-то свою покажь...
— Ефросинью не трожь! — озлобился вдруг Алексей.
— Ну, тогда ступай к своей немке! Чаю, у неё и теперь этот рыжий Левенвольд кровать греет.
— Врёшь, собака! — Царевич вдруг вцепился в волосы Кикина.
Но тот перехватил его руки и сжал так сильно, что у Алексея вея пьяная дурь вылетела из головы.
— Не трожь меня, царевич, — угрожающе молвил Кикин, — не трожь! — И добавил не без насмешки: — Меня твой отец и тот на Плещеевом озере однажды побороть не мог, а тебе куда? Эх ты, Алексей-угодник! — Кикин пошёл к выходу, но с порога обернулся и сказал неожиданно трезво: — А насчёт Вены подумай, царевич. В следующий четверг я туда путь свой правлю. Да и то рассуди: как тебе здесь жить, ежели жёнка твоя сыночка поднесёт? Чаю, ни царь, ни царица большой радости от того приплода иметь не будут!
После ухода Кикина царевич потёр покрасневшие кисти рук: «Эка сволочь! Недаром с батюшкой на Плещеевом озере корабли мастерил Кикин-плотник!» Чтобы успокоиться, выпил ещё одну чарку, снова перечитал проповедь митрополита. «Наша едина надежда!» — сколь приятно вещал святой отец! И вдруг решил похвастаться тем утешительным словом перед женой. «Она умная, всё поймёт!» Царевич взял свечу и потащился, спотыкаясь, на женскую половину. Дежурная камер-фрау, дородная и глупая немка, привезённая Софией-Шарлоттой ещё из родного Вольфенбюттеля, сладко похрапывала в креслах. Он прошёл мимо и только у дверей замешкался.
«Что за чёрт, почему дверь закрыта?» Он стукнул несколько раз кулаком. Камер-фрау даже этот стук не раз будил, но там, за дверью, услышали. Раздался какой-то шум, потом дверь распахнулась и на пороге выросла, накинув шёлковый китайский халат (подарок царя Петра, который сам получил сей халат в презент от китайского богдыхана), София-Шарлотта. Обычно бледное лицо кронпринцессы было залито горячим румянцем, по белоснежным плечам разметались распущенные рыжие волосы. А он-то, Алексей, в последнее время видел жену не иначе как с пудерманом на голове.
— Хороша! — Он тут же обхватил её, стал целовать в лицо, ища губы.
— Вы пьяный мужик! — Кронпринцесса так резко оттолкнула Алексея, что он налетел на кресло и разбудил камер-фрау. Толстуха сразу же раскудахталась, и стала тащить его назад:
— Ваше высочество, ваше высочество, ведь кронпринцесса в положении!
— Подумаешь, на втором месяце! — пьяно отстранил Алексей навязчивую камер-фрау. Но двери, украшенные гербом Вельфов, уже захлопнулись перед царевичем.
— Тсс... Рейнгольд! Он, кажется, уходит! — София-Шарлотта приложила пальчик к губам, прислушалась, как удаляются шаги царевича.
Побледневший Левенвольд выскочил из-за ширмочки: без штанов, зато в одной руке шпага, в другой заряженный пистолет.
— Клянусь честью, я бы убил этого московита! — Барон спесиво вскинул голову.
— Оденьте лучше штаны, сударь! — насмешливо заметила кронпринцесса, оглядывая смешную позитуру своего любовника. — И потом, боюсь, смерть царевича принесла бы слишком большое удовольствие многим нашим врагам!
А царевич, шатаясь, вернулся на свою половину, бормоча под нос: «Вот чертовку-жену мне навязали! Как к ней ни приду, всё сердится, не хочет со мной говорить!» В спальне, повернувшись к камердинеру, приказал:
— Снимай сапоги! И попомни — я едина надежда у всех малых и сирых, едина надежда!
— Эх ты, Алексей, божий человек! — Камердинер Иван Большой ласково уложил царевича в постель. Он всем сердцем любил своего непутёвого хозяина, которого не жаловали ни отец, ни жена, ни мачеха, ни девка Фроська. — Один я у него и есть! — Не без натуги Иван стянул с царевича сапоги.
Алексей сразу уснул, свернувшись, калачиком. В такой позе любил спать и его батюшка, царь Пётр.
В октябре 1715 года в Санкт-Петербурге в двух дворцах поджидали прибавления семейства: на сносях были и царица Екатерина Алексеевна, и её невестка София-Шарлотта Вольфенбюттельская. И в Зимнем дворце, и в палатах царевича Алексея на женской половине стояла та торжественная тишина, что предшествует великому таинству появления на свет нового человека. Правда, Екатерина Алексеевна, в кровать, в отличие от своей невестки, ещё не легла. Выставив вперёд живот, вперевалочку ходила но комнатам, сама следила, дабы истопники топили печки исправно, без угару; чтобы в поварне были порядок и чистота; чтоб дочки Аннушка и Лизанька исправно занимались французским языком с учителем Рамбуром.
— Ой, матушка! Как я братика хочу! — Шестилетняя Лизанька о чём думала, то и ляпала.
— Да я не менее тово желаю! — Екатерина погладила Лизаньку по шёлковым волоскам. А сердце зашлось великой тревогой: а вдруг не сынок, а вдруг опять дочка объявится? А немецкая принцесса-гордячка возьмёт и разродится сыном? Думать даже о сём не хотелось, а всё одно думалось. Хозяин-то в этом году хворает часто — и что будет? Ведь тогда Алёшка — и так уже прямой наследник — ещё более в наследстве своём укрепится, и что Хорошего для неё с дочками, ежели хозяин скончается и Алёшка на царство сядет? Выгонит, само собой, из дворца, порушит всё её хозяйство... Это ещё ничего! А вдруг старые обиды припомнит? Как его принцессе должный почёт не оказывали, даже на ремонт крыши над её покоями денег не давали? Конечно, можно всё свалить на Данилыча — всё одно того при воцарении Алексея Петровича непременно ждёт дальняя дорога в Сибирь. Так и карты показывают. Ну а коли Алексей спроведает, как настраивала она Петра против сына? Нашёптывала ему по ночам, что царевич точит нож на отца, передавала ему все худые толки об Алексее? Страшно и подумать, какая её ждёт тогда участь. В лучшем случае постриг в монастырь. В худшем — ссылка в Сибирь рядком с Меншиковым.
Но нет, она сдаваться не думает! Екатерина сжала губы, и лицо её приобрело то злое и хищное выражение, которое вмиг превратило её из царицы Екатерины Алексеевны в крепкую лифляндскую девку Марту Скавронсую, которая всего в этой жизни добилась сама, щедро торгуя своими немалыми прелестями. «На-кось, выкуси! Не дамся я под Алёшкину власть, никак не дамся!» Марта Самуиловна показала кому-то невидимому в зеркале злой язычок, ухмыльнулась нехорошо, прислушалась затем к своему чреву. Почувствовала, как ребёночек заколотил там ножками, и успокоилась: «Точно, мальчонка! Ишь какой бойкий!» В эту минуту двери в гостиную отворились без стука и вошёл светлейший князь Александр Данилович Меншиков. Кроме хозяина, он один имел право входить так открыто в её покои.