— Что?! — У царевича даже челюсть отвисла, столь явственно представил он перед собой великого и грозного батюшку с дубинкой в руках.
Все детские страхи и ужасы, казалось, ожили сейчас в нём, и царевич закричал так страшно, что карауливший в соседней зале дворца генерал Даун поспешил войти в приёмную. А вдруг эти московиты убивают царевича? В письме цесаря на сей счёт никаких указаний ведь не было.
Но Толстой уже гладил бессильно упавшего на колени царевича по голове:
— А ты опереди батюшку-то, явись к нему с повинной! Сам ведаешь: повинную голову меч не сечёт! Даст тебе батюшка полное прощение, и заживёшь ты барином со своей Ефросиньюшкой в своих деревеньках. Их ведь у тебя много!
Эта неожиданная ласка, казалось, успокоила царевича, он перестал трястись и, обернувшись к вице-рою Дауну, сказал гордо и не без презрения:
— Поелику, генерал, мой свояк-император не может дать мне крепкой защиты, решил я, для общего блага, в отечество своё повернуться!
И, поглядев на святой угол, где в России непременно висели бы иконы, а здесь стояла кукла-истукан в ржавых рыцарских доспехах, машинально перекрестился: «Буди, Господи, воля твоя!»
И генерал Даун, и его адъютант, и вынырнувший откуда-то господин Вейнгардт, и царские посланцы облегчённо вздохнули: империя Габсбургов возвращала наконец царевича под отчий кров!
Толстой заторопился с отъездом. Хотя царевичу и позволили по дороге завернуть в город Бари помолиться перед дальней дорогой мощам святого Николая-угодника, известного покровителя всех путешественников, дале нигде более не останавливались. Для скорости пути беременную Ефросинью с бабками отделили от царевича и отправили в Россию с неспешным обозом. Самого же царевича везли быстро и тайно, и даже Вену миновали ночью. Румянцев, как только царевич приходил в себя, сразу открывал новую бутылку, так что царевич, почитай, всю дорогу находился в жестоком опьянении.
Между тем в Вене скорый отъезд вызвал подозрение у императора Карла. Вдруг при попустительстве генерала Дауна, которому беглый царевич был лишней обузой, Толстой и Румянцев увезли Алексея из Неаполя силой и принуждением?
— Старик Даун наверняка не понял письма вашего величества! — нашёптывал Карлу VI граф Шенборн, всё ещё не расставшийся со своим замыслом иметь в рукаве австрийской политики новоявленного претендента на российский престол.
— Да, да! Старый Даун хороший вояка, но он совсем не дипломат и никогда не умел читать между строк! — согласился император со своим вице-канцлером.
И вот из Вены полетело секретное предписание генерал-губернатору Моравии: задержать возок с царевичем, переговорить со свояком императора наедине и прямо спросить: не увозят ли его насильно?
— Надобно дать ему последний шанс, ваше величество, и тогда в Европе никто не посмеет сказать, что вы убоялись царя-московита! — посоветовал Шенборн.
Но предписание императора повёз из Вены секретный докладчик императорской канцелярии господин Кейль. И ранее чем ехать в Моравию, он имел тайное свидание с Абрамом Веселовским. И, по совету последнего, запоздал в Моравию. Когда Кейль прибыл в Брно, Алексей уже миновал имперскую границу.
В АРХАНГЕЛЬСКОМ
В то раннее февральское утро фельдмаршал Борне Петрович Шереметев велел заложить беговые санки и отправиться в Архангельское по приглашению своего старинного знакомца князя Дмитрия Михайловича Голицына. Молоденькая жёнка Бориса Петровича Аннушка заставила фельдмаршала вырядиться потеплее и на старинный Манер: надеть соболью шубу, подаренную ему ещё с плеча царя Фёдора Алексеевича, и тёплую песцовую шапку с ушами. Морозец и впрямь был изрядный, но день стоял безвьюжный, солнечный. Борис Петрович, завалившись в тёплый возок, устланный ярким персидским ковром, взирал не без удовольствия на заснеженные башни Кремля, на луковки бессчётных московских церквей, на мирные дымки, поднимавшиеся над бревенчатыми срубами. Снежная зима словно омолодила Москву, и народ навстречу всё бежал молодой, весёлый, прыткий. Радость у людишек понятная — скоро в Первопрестольную должна была въехать весёлая масленица. С трудом пробрались через Китай-город, с его открытыми уже поутру торговыми рядами: седельным и суконным, красильным и шапочным, кулачным и луковым. В рыбном ряду Борис Петрович повелел остановиться у лавки знакомого архангелогородского купчины Павла Пальнова. В этом зимнем обличив купец сразу и не узнал фельдмаршала.
— Ладно, Павел, отставь, отставь! — Борис Петрович отдёрнул руку, которую бросился целовать дюжий купчина. — Ты вот лучше скажи, чем я друга-своего, князя Дмитрия Голицына, порадовать могу?
Купец весело тряхнул цыгановатой бородой (шапку так и не надел из уважения к боярину) и бойко стал перечислять, как заправский сиделец: есть сёмга копчёная — рыбами и полурыбами, икорка чёрная и икорка красная, треска мороженая, селёдочка беломорская свежего посолу...
— Будет, будет! — прервал Борис Петрович расходившегося архангельского гостя. — Скажи лучше, икорка-то свежая?
— Обижаешь, боярин! — оскорбился купец. — Иной и не держим!
— Знаю я вас, шельмецов! — лукаво погрозился Борис Петрович.
Но всё же повелел подскочившему денщику взять кадочку красной и кадочку чёрной икорки, да прихватить и селёдочки.
— Чаю, Дмитрий Михайлович пока в Киеве губернаторствовал и вкус оной забыл! — дружелюбно подмигнул он своему денщику, и тот весёлости Бориса Петровича несказанно обрадовался: последнее время господин фельдмаршал часто жаловался на разные хвори и поговаривал, что будет скоро просить у царя полный абшид. Само собой, отставка фельдмаршала-благодетеля старого денщика никак не устраивала, и потому сегодняшнее веселье и бодрость фельдмаршала он воспринял как добрую перемену. По его знаку конногренадеры из эскорта фельдмаршала (Бориса Петровича, после того как его однажды чуть не убили на дороге под Тверью загулявшие матросы-голландцы, по приказу царя, всюду сопровождал конный эскорт) быстро перенесли кадки с икрой в запасной возок, и шереметевский поезд тронул дале. Но здесь Борис Петрович вдруг вспомнил, что не захватил гостинцев для детей и внуков князя Дмитрия и приказал завернуть в чесноковый ряд. Кроме чеснока, здесь продавалась своя и заморская ягода: вишня и малина, зажаренный имбирь, французские груши, персидские гранаты и маслины, итальянские лимоны и померанцы, миндаль и рейнский виноград. Борис Петрович накупил сладких фруктов, за коробками с которыми укрылся денщик.
— У князя Дмитрия в Архангельском, роме своих детей и внуков, ещё и семейство брата его, генерал-аншефа Голицына, обретается, так что сам понимать должен, не могу я никого обидеть! — стыдливо пояснял ему Борис Петрович, дабы скрыть давно ведомую всем слабость: щедрость и доброту своей души.
В армии знали, что фельдмаршал всюду жил на широкую ногу — старым русским боярином — и всегда держал открытый для своих офицеров стол и в шереметевских особняках в Москве и Санкт-Петербурге, и во время бессчётных походов. Даже сейчас, отправляясь в гости, почёл нужным набить полный возок подарками.
Зато сердце у Бориса Петровича успокоилось, он снова, как медведь в берлоге, залёг в беговые санки (денщик сверху прикрыл его медвежьей полостью) и весело следил, как мелькают кровли московских теремов. За городом, уже перед Архангельском, въехал в густой лес, и по обе стороны дороги стройными рядами, словно гренадеры-великаны какого-то заколдованного сказочного полка, вытянулись высоченные ели.
Тогдашнее Архангельское совсем не походило на классический дворец, впоследствии возведённый здесь Юсуповым, к которому это имение отошло позже, в царствование Анны Иоанновны. Князь Дмитрий Михайлович, старший в роду, унаследовал это имение от своего отца Михайлы Голицына, боярина и воеводы Белгородского и Курского, мало что здесь поменял, поскольку всё время по царской службе жил далеко от родимого Подмосковья.
Боярские хоромы были крепко сбиты из таких толстых дубовых брёвен, что, казалось, могли простоять века. На морозе брёвна ещё крепче пригнались друг к другу, так что и стены конопатить было ненадобно. Впрочем, и снаружи, и внутри дубовые брёвна были обшиты свежим тёсом, а узорчатые наличники ярко расписаны смелой рукой деревенского маляра. Плотники-умельцы наособку потрудились над узорочьем девичьего терема, который возвышался в три поверха над всей усадьбой, яко некое заиндевевшее чудо. По другую сторону боярских хором ярко сверкал на солнце шелом-купол домашней церкви. Перед усадьбой раскинулся укрытый снегом дедовский сад с рябинником и малинником, вишней и яблонями. На широком подворье, спускавшемся к прудам, чернели людские избы, поварня и мыльня, напротив же красовались конюшни, сенник и конопляник. За прудами сбоку стоял скотный двор, а ещё дале поднимались мирные дымки над деревенскими избами, укрытыми снежными шапками.