И, улыбнувшись про себя, Екатерина строго-настрого наказала Лизке: страсти сей не мешать! Пусть себе махаются, приедет государь — сам рассудит! Медведицей вылезла из постели, стала перед высоким зеркалом во весь свой гренадерский рост, полюбовалась своими могучими формами, плутовски сощурила бархатные глазки, высунула язычок: «Ох, бабы, бабы, нет вам покоя!»
Обернулась к Лизке, спросила участливо:
— Ну а твой-то амур с господином персонных дел мастером как продвигается?
Лизка вдруг бросилась в ноги, заревела басом:
— Соблазнил меня, мерзавец, проездом в Риге, а ныне-то и носа не кажет. Всё, должно, амуры свои Заморские вспоминает!
— Ну, эту блажь заморскую мы из него выбьем! Подумаешь, мазилка несчастный! Что ему, моя любимая камер-фрау — не ровня? Встань и утри слёзы. Я сама твоего любезного тебе сосватаю. — И протянула Лизке руку для поцелуя.
Слово матушка-царица сдержала. Когда Никита «вился по её зову во дворец, дабы закончить царицын портрет, Екатерина встретила его без обычного расположения, с некоторой даже суровостью.
«С чего это государыня так на меня разгневалась?» Никита не без смущения встретил грозный взгляд царицы. Но в то же время был и доволен: модель обернулась к нему своей неожиданной стороной, и он спешил передать на холст блеск, появившийся в тёмных глазах, и высокомерный поворот головы. Конечно же, многое опять придётся переписать и портрет так и не будет сегодня закончен. О том он и объявил царице в конце сеанса.
Екатерина сердито выговорила:
— Что же ты, батюшка, медлишь-то? Скоро государь из Москвы явится, мне не до тебя будет. Эвон Луи Каравак сколь скор на руку. Через неделю у него — раз-два! — и портрет готов. Вот что значит француз! А тебя хоть и учили-учили в Италии и в Париже, да, видать, не доучили! — Затем, поглядев на смутившегося Никиту, смягчилась.
Мужик он красивый, ладный, и чин как-никак полковничий. Понятно, отчего Лизке захомутать его желательно! Она подозвала Никиту подойти поближе. И с высоты трона, на котором позировала художнику, сказала уже без гнева:
— Я ведь помню, Никита, как ты перед Полтавой мою миниатюру писал. Ты тогда ещё в Машку Голицыну был влюблён — все то знали!
Никита покраснел густо, и Екатерина вдруг догадалась: «Да, никак, он и сейчас ту дуру ещё любит. Тогда тут разговор особый!» Приказала подать кофе в маленькую гостиную и принялась сама потчевать мастера. А между делом бросила: «Жаль, Мария Голицына-то сейчас в Париже. Не то её муженёк, Мишка Бутурлин, тебе бы её парсуну писать тотчас заказал».
— Как, разве Мари замужем? — вырвалось у Никиты.
— А как же, незадолго до твоего приезда в Петербург и обвенчались. А затем в свадебное путешествие поспешили. Так что ты из Парижа, а она в Париж! — И, глядя на расстроенного художника, великодушно пожалела: — Да ты не печалься, мы тебе другую зазнобу найдём! — И тотчас позвала Лизку Маменс. Та вплыла в гостиную расфуфыренная что твоя французская маркиза. Даже мушку на щёку налепила.
— Глянь, какая красавица! — Екатерина лукаво подмигнула Лизке. И, обратясь к Никите, сказала уже серьёзно: — А приданое за ней будет знатное. Я сама соберу.
Когда сосватанная парочка удалилась, царица подошла к окну, обозрела черепичные мокрые крыши. Подумала: «Хорошо, что с утра доброе дело сделала, помогла дуре Лизке. Вот и мне бы кто-нибудь помог!» И в сей миг в дверь сильно постучали. Так стучал в отсутствие Петра токмо один человек — светлейший, князь Меншиков.
И впрямь, Александр Данилович в дорожном платье вырос на пороге, подмигнул лукаво:
— Заждалась, поди, государя, матушка? Так не печалься, он из Москвы за мной поспешает. — А затем подошёл поближе и продолжал полушёпотом: — И Алёшка с ним. Боюсь, не помирились бы! Сама ведаешь, государь в семейной жизни отходчив.
— И что же делать, Данилыч? — с искренним испугом вырвалось у Екатерины.
Меншиков плюхнулся в кресло, нахмурил чело и вдруг просиял:
— Фроська, вот кто выручит! — И, глядя на недоумевающую царицу, небрежно пояснил: — Метреска-то Алёшкина давно у меня на содержании состоит. И напишет царю всё, что я ей укажу! Подождём, явится она из-за границы, я её тут же в Петропавловскую фортецию посажу. Там она во всём, что нам нужно, признается!
— Ох, Данилыч, ну и хитёр ты, бес! — облегчённо выдохнула Екатерина и, подойдя к старому полюбовницу, сама крепко поцеловала его в губы.
— Нельзя, матушка, никак нельзя! — Данилыч сразу вскочил и задом стал пятиться к двери, словно учуял за спиной петровскую дубинку.
Екатерина посмеялась на сию смешную позитуру всесильного фаворита и снова обернулась к окну. Там, на мокрых крышах, справляя мартовские свадьбы, отчаянно мяукали кошки.
СУД ЦАРСКИЙ И СУД БОЖИЙ
Всё улыбалось царевичу в этот погожий мартовский день 1718 года, когда крепкий зимний возок по ещё крепкому мартовскому насту скользил по петербургской дороге вслед за царским поездом. Небо было высоким, синим и ясным, солнышко уже пригревало по-весеннему, и всё самое страшное, казалось, уже позади: батюшка дал ему полное прощение, а в Санкт-Петербурге Ждёт скорая встреча с Ефросиньюшкой. А как разрешится она от бремени к лету, тотчас отправятся они в его подмосковную вотчину Рождественное и будут жить там тихо — ладком да мирком! Словно страшный сон, остались позади и покаяние в Кремле перед батюшкой, и предсмертные крики колесованного Кикина. Отец всю дорогу был с ним добр и милостив, часто приглашал для разговора в свой возок. Одно только странно: сказал, что жить в Петербурге царевич будет в доме флотского капитана Шилтинга, где прежде жил пленённый при Гангуте шведский адмирал Эреншильд.
— Там чисто и прибрано, а у тебя во дворце полный разор! Чаю, ключник твой и камердинер на пару разорить тебя постарались.
Отцу царевич не перечил и согласился жить в чужом доме, хотя сие было и не без диковины. Но тогда это казалось неважным — главное, что батюшка дал полное прощение. Не кто иной, как сам Пётр Андреевич Толстой, первым подошёл к нему на почтовой станции в Торжке, отозвал в сторону и передал свой недавний разговор с царём:
— Когда бы не его духовник Яков Игнатьев и не злодей Сашка Кикин, Алексей николи не рискнул бы на такое неслыханное зло: бежать к цесарю! — объявил мне сейчас государь. И ещё добавил: — Ой, бородачи! Всему злу корень — эти старцы и попы; отец мой имел дело с одним бородачом Никоном, а я с тысячами[18]. Бог — сердцевед и судья врагам!
— И что же ты ответил батюшке? — прямодушно спросил Алексей. Его обрадовало уже то, что недавний его судья вновь превратился, кажется, в друга.
Пётр Андреевич хитренько взглянул на царевича и хихикнул:
— Я что, куда царь, туда и я. Прямо сказал: «Кающемуся и повинующемуся — милосердие, а врагам царя пора пощипать перья и поубавить пуха!»
Толстой не признался, что царь закончил тот разговор зловещими словами: «Подожди! Всем им крылья подрежу, скоро-скоро!» Не то чтобы Толстой щадил чувства Алексея, а просто не хотел его тревожить раньше времени: «Эвон, дурак, как в батюшкино прощение поверил, всей душой веселится. Но дай срок, вернётся царевич под кров Тайной канцелярии, всё одно вернётся!»
При остановке царского поезда в селе Яжелбицы, что сразу за Валдаем, Пётр пригласил сына зайти вместе с ним в большую кузню.
— У здешнего кузнеца я однажды добрый плуг выковал! — добродушно сказал Пётр. — Посмотрим, над какой вещью мастер ныне работает.
18