Выбрать главу

Отец лежал уже на столе. Бабка, про прозвищу Бесиха, сидела на табуретке у изголовья покойного, шептала молитвы. Она была глухая и шептала громко; «Святы боже, святы крепки, святы бессмертны, помилуй нас».

Елкин, сняв шапку в сенцах, простучал деревяшкой к покойнику. Постояв с минуту, он поцеловал отца в лоб. Выпрямившись, смотрел на лицо друга, и слезы текли у него по заросшим щекам. Потом судорожно вздохнул.

— Эх, кум дорогой, едреный воин. Войну сломал, а теперь вот… Ничего теперь тебе не надо.

Колька стоял рядом.

— Умер, а я и не видел.

— Колька, ты, Колька, бедовая голова, — тяжелая рука Елкина легла на Колькину голову.

Входили люди. Кто крестился в пустой угол, кто, просто постояв, уходил, торопясь по извечным крестьянским делам. Кто-то мыл полы, кто-то на маленькое зеркальце повесил черную большую шаль.

Никогда еще Кольке не было столько внимания и сочувствия со стороны односельчан. Кравченко Нюрка ревела с причитаниями, обращаясь почему-то к портрету матери: «А и подруженька ты моя-я! А и сын твой си-ротка-а!»

Всхлипывали женщины.

Елкин собрался съездить в лес за березой для памятника. Колька сел с ним в телегу.

— Побудь с отцом, Коля, нехорошо так, — говорила тетя Даша, но он молчал, что-то окаменело в груди, столбом подперло к горлу.

Молча ехали до леса, молча срубили и погрузили березу, и на обратном пути Елкин сказал:

— Что же ты не поплачешь?

— Я плакал, дядя Вася, ночью. Что ж теперь при людях мне…

— Жить как будешь?

— Буду. Не маленький.

— Какой же ты? Лет-то двенадцать. Может, к нам бы, а?

Колька мотнул головой да так и молчал до дому.

На другой день к вечеру гроб вынесли. Несли на плечах женщины, пытался подставить плечо Елкин, но шаг у него был частый, и он, конфузясь, отошел.

У свежевыкопанной могилы поставили на скамейку гроб. Дунул порывом ветер. Небольшая тучка наплыла внезапно, пролилась слепым дождем. Открытое лицо отца вымочило, в запавших глазницах стояли капли воды.

У могилы люди засуетились бестолково: наступили те неловкие горькие минуты, когда вот-вот родное ли, знакомое лицо скроется навечно. Стали протискиваться к покойнику, прощаться, кто искренне, просто, кто, стесняясь, быстро прикладывался ко лбу покойного. Кольку потеснили, и он как-то незаметно оказался сзади и не видел гроба, а только спины.

— Сын-то, а… Сыну дайте попрощаться.

Люди расступились, и Колька остался около отца один. Теперь все внимание было на него. Все ждали, что Колька заревет, но он поцеловал отца и сказал, глядя в землю:

— Заколачивай, дядя Вася.

Елкин беспокойно топтался:

— Нет, я скажу… Я скажу вот что… Умер кум мой дорогой, Гаврила Иваныч. Его знала земля, а он — землю, и теперь вот она принимает его к себе. Придем и мы, старики, к тебе, Гаврила Иваныч… Но мы пожили… Пожили, едреный воин. Деткам бы нашим пожить, цыплятам нашим.

Засыпали могилу деловито и будто уже забыли Гаврилу Зотова, будто не человека закапывали, а делали завалинку или погреб.

— Крест ставь, уж пора.

— Подожди, еще холм будет.

— Эх, жерди вниз не подложили, водой подмочит.

— Да что уж теперь…

Колька домой пришел, когда за столом сидели старухи, Елкин, дед Хворостов. Тетя Даша подавала на стол картошку, огурцы, даже была водка.

— Выпей глоток, касатик, — запричитала Бесиха, — спеклась душа-то…

Тетя Даша пыталась утешать Кольку, но он молчал и не понимал, к чему все эти разговоры о нем и отце.

— Горд ты, Коля, в покойного пошел. — Хворостов приподнял стакан: — Вечная память, вечная память. — Исхрустал огурец. — Гордость не деньги, она жить мешает.

— Гордость добру подмога, она, дед, хамью мешает, — Елкин поднялся из-за стола. — А у доброты хамье пасется.

Колька вышел в огород. Солнце давно село, и заря полыхала в четверть неба, а с востока копилась мгла ночи. В окнах засветились огни. Вода на озере чернеет, как свежевспаханное поле. И все: и озеро с камышами и даль заозерная, и притихшие избы, и дорога за Осиновкой, уходящая в пшеницу, — все помнит об отце, все живет им, и все будет помнить и жить, пока будет помнить, любить и жить этим всем Колька.

На юго-востоке поднялись три звезды в ряд — Стожары, которые перед боем отец мечтал увидеть еще раз, если останется живым.

Травы клонит, скачут кони

Ольха, черностволая, высокая, стояла на краю болота. Она засыхала, и ее пять толстых, угловатых разветвлений с мелкими ветками наводили на схожесть с цепкой рукой, будто предупреждающей: стой! Дальше не пройдешь. На вершине ольхи — черное гнездо из сучьев. Под ольхой — кочки, камыши.