— Да нет, мамаша, — сказал незнакомец, — как раз нормально думаю прожить: мне ведь двадцать семь неполных.
И опять неловкое молчание, только слышно: кипит, булькает в котле да поленья потрескивают. Варя укоризненно посмотрела на Марью, покачала головой: тянули тебя за язык? А незнакомец сделал подобие улыбки.
— Возраст мой трудно определить, да ведь мне не жениться. Женат уже, — говорил он шутливо. — Жена меня любит, и красивая.
— Ну слава богу! — вырвалось у Марьи, и она оглянулась на Варю: не сболтнула ль лишнего?
— Звать-величать-то вас как? — поинтересовалась Полина. — Да и к нам по делу аль как?
— Волхов я, Александр Иваныч. — А зачем приехал, не сказал сразу, глядел на огонь, курил. От кителя шел пар, тело согрелось, разомлело. Было приятно сидеть в кругу незнакомых, но добрых людей. «Вот так всегда, — думал он, — смотрят, как на пугало, жалеют. А уезжал, Таня прижалась к груди: «Хороший мой, как долго тебя не будет — целых десять дней». На радость Тане на четвертый вернусь».
Поездка оказалась пустой. Директор ФЗО наказывал: «Двадцать человек, Волхов, набери, хоть душа винтом». Хоть винтом, хоть болтом — нет людей. Вчера заходил в первую деревню. Управляющий весь издерганный, щетина на лице ежом, замахал испуганно руками: «Уезжай, уезжай, мил человек, а то сейчас на пол трахнусь — и конец мне. Ты только заикнись — и кинутся за тобой в город, а я детишек, понимаешь, десятилетних с поля не пускаю. Уезжай, коль совесть есть».
Совесть есть, а на паровозах работать некому. Думал, в другом месте лучше. Вот вся сила налицо: женщины, дети-подростки, да калеки вроде Филата-возницы. И правда, стало совестно Волхову: шастаю по деревням, будто вор. Поморщился, представил будущий разговор с директором: слаб, скажет, Волхов, а еще офицер-фронтовик. Ладно. Здесь твердость не станет проявлять. В городе набирать — верный выход.
Во тьме послышался топот лошадей. Саидка и Митя, громко переговариваясь, подошли к костру. Саидка сел рядом с прадедом, и они заговорили по-своему. А Митя так и замер стоя. Это было так неожиданно — железнодорожник здесь, будто с ливнем с неба свалился.
— Ну, погуляли? — спросил Волхов у Мити.
— Какое гулянье, — ответил за Митю отец. — День работают, ночь табун пасут. Хлеба у нас кругом.
— Да-а, — неопределенно сказал Волхов и всем телом ощутил простор и мощь земли, облаченной во тьму. А на могучей земле должны быть могучие работники. А эти, у звездочки-костра, — засыхающие корни да жидкие побеги. И нет ствола. — Сенокос-то удается?
— Удается, — устало махнула рукой Полина. — До белых мух, может, накосим. Да хлебов две тыщи гектаров убирать, да дворы ладить. — Она подправила костер — искры жгутом закружились вверху, смешивались со звездами, гасли. Вздохнула, подперла щеку рукой, продолжала раздумчиво: — Все на что-то надеемся: вот проснусь завтра, и все изменится, легче станет. А надежда правдашняя сбудется, когда они возрастут, — кивнула на ребятишек. «Надежда» сидела тихая, без баловства, терпеливо ждала ужин.
— Тихо у нас теперь, — как бы оправдывалась Полина. — А бывало, в таку пору песняка задавать учнут, пляску. Далеко по степи голоса уносились: работала и гуляла силушка. Осиротела степь теперь.
Вскрикнула перепелка, где-то далеко заржал жеребенок. И тишина. Да такая, что кажется, слышишь свою душу. Волхов представил, как один за другим затихали навсегда голоса той «силушки».
«Вот, вот, — думал он, — нам нужны рабочие. И поехал в деревню набирать. И наберем, если прыткость проявить. В войну для деревни брони не было — все отдала. И теперь незащищенная. Нашли бездонный кладезь».
И досада росла к себе, и неприязнь.
— Нет, не зря, — подумал он вслух.
— Что не зря? — вывел из раздумья Митин отец.
— Не зря они смолкли. И степь не осиротела. Правда, парнишка? — обратился Волхов к Мите.
— Это верно: жизнь не лошадь — арканом не удержишь. Она хоть что своротит, — соглашались люди.
А Митя почувствовал, что краснеет. Он понимал: на него намекают, как на будущее этой земли. Но, увидев железнодорожника, опять затосковал. Не хотелось огорчать людей, но слабость может погубить. Мите казалось, что разговор о тяжести жизни для того велся, чтобы оковать его, Митю, цепями совести и оставить здесь на всю жизнь. Теперь хотелось протестовать, идти наперекор всем в жалостливой злобе.
— А я уеду, — сказал отчаянно. И потому, что все обратили внимание на него, но никто не возражал ему, взвинтился. — Нашли хозяина степи с четырьмя классами. Что я, дикарь-кочевник? Уеду, и все.
— Бог с тобой, Митя, да кто ж тебя держит? — с укором сказала Полина. — Или не для вас, детей наших, живем? Не такое выдюжили и еще выдюжим. Вой и человек не для баловства, поди, к нам. Езжай с ним.