Выбрать главу

Все уже спало, только коростель-полуночник трещал одиноко и позабыто, да какая-то нестрогая мать-перепелка безвольно уговаривала детей: «Спать-спать-спать».

— Уснут, а их лиса съест, — сказал я.

— Жалко птах, — согласился Раздолинский, — но ведь лисе чего-то есть все равно надо.

«Нет, ему не жалко перепелок, — подумал я. — Было бы жалко, так бы не сказал».

Вон Кольке Кроликову какая на днях порка была! Полдеревни сбежалось, бабы насилу отняли Кольку от его матери — и ведь через его же паскудство ему досталось: к Поповым в огуречник залез, а там ни одного огурца еще, только завязь. Так Колька со зла давай по грядке кататься, что лошадь после работы. Выкатал ботву, на год Поповых без огурцов оставил.

— Дядя Ваня, почему он злой? — спросил я тогда у Раздолинского.

— Он не злой, — сказал Раздолинский, подумав. — Он обиженный. Его мать часто колотит.

— Так огурцы-то вымял…

— Что — огурцы?.. Бьют его — вот и огурцы.

— А ты заступись, — сообразил я. — Не жалко, что ли, когда бьют?

— Жалко? — спросил он вроде сам себя и, махнув рукой, пошел к дому, потом обернулся, добавил: — Ты бы со старшими… повежливей.

— Заступись за Кольку, — твердил я свое. — Знаешь, а не заступишься. — Но он не слушал, уходил.

— Иван Григорьевич! Сережа! — заметалась между нами Лида Румянцева, и ко мне: — Обидел Ивана Григорьевича. Эх ты, нашел кого жалеть… Он же тебя чуть не утопил. Мне вчера в молоко навозу накидал. Приготовила телятам, а он…

Она присела передо мной на корточки, щеки мои в прохладные ладони взяла, снизу заглядывала в глаза, а я не отворачивался, вплотную разглядывал ее лицо, словно цветную картинку в книжке. Лоб округлый, белый, как свеженаметенная горка, а щеки — все тот же снежок, только при морозном закате. Ресницы что камышинки, взмахивают, даже, кажется, ветерок от них исходит.

— Сереженька, басенький, попроси у Ивана Григорьевича прощения, ну, попроси!

— Ага, ладно, — согласился я.

Да разве я не выполню ее желание! Она любила Раздолинского, а я — ее. Любил — и крышка, и что хочешь со мной, то и делай.

И вот теперь, на угорчике, я все хотел пересилить себя, выполнить Лидину просьбу, да опять… перепелки: «Ему все равно, что Колька, что перепелки, что лиса с Варькой», — думал я.

— Лида сказала, чтоб я у тебя прощения попросил… ну, из-за Кольки.

— Ну и что же?..

— Неохота.

Раздолинский уставил на меня свои смоляные глаза и после долгого молчания как-то глухо, с придыхом сказал:

— Дай тебе бог, чтоб, когда вырастешь, остался таким же. Но я тебе не завидую, малыш. Не-ет, не завидую.

За руку поднял меня на ноги, и мы пошли домой.

— А еще, — сказал он мне на прощанье, — перепелки ведь тоже кузнечиков едят. Подумай.

— Чего думать? Пусть их едят — они хлеб высекают.

Раздолинский хмыкнул неопределенно, и мы разошлись.

Уже входя в сенцы, я услышал, как под навесом, угрожая Раздолинскому за Лиду, загорланил Костя:

Не ходи на улку нашу, А придешь — то поскорей. Тебе морду разукрашу, Нацепляю фонарей.

Я нащупал в сенцах кринку с молоком. Потом потихоньку, чтобы не услышала мать, прошмыгнул в чулан к постели. И, уже засыпая, я торопил ночь: пусть она приходит скорей, а завтра, может быть, отец меня возьмет в степь пахать, а если не возьмет, то буду полоть с матерью морковку, да еще в рощу надо сходить. А там к Лиде… С Раздолинским — на угорчик…

4

В прошлую зиму нас учил Николай Иваныч Рыбин. Зайдет, бывало, в школу, борода и усы в сосульках, погреется у печки, выведет на доске слова, какие проходили по букварю, скажет:

— Ну, ребятки, поучитесь пока без меня, а я пойду дровишки дорублю.

Вскоре заглянет в дверь.

— Петь, там тебя обедать кликали — иди перекуси. А ты, Серьг, пойди управься по хозяйству — мать-то хворает. Ко второму уроку возвращайтесь.

Мы успевали и домой сбегать, и поучиться, и, набесившись, посдвигать все парты. Но заходил Николай Иваныч, и мы притихали, рассаживались, а он долго тер озябшие пальцы, разматывал шарф, попутно заглядывая в наши тетради.

— Вот и хорошо, ребятки, славно, — вынимал костяной гребешок, причесывал усы и бородку. — Поработали, а теперь привздохнем, займемся историей, так сказать, неписаной, которую вывели ваши отцы штыками да шашками. Где мы остановились-то?

— У села, когда окружали! — подсказывали всей школой.

— …Значит, заперли мы колчаков в селе Горбуново — это в двадцати верстах отсюда. Командир наш Мамонтов большим партизанским войском командовал: атакуем, говорит, ночью. Колчакам-то в селе тепло, а мы в снегу пурхаемся — сами знаете, какой у нас февраль. Да… Ночь, падера[1]… Кавалерия пошла первой, а тут и мы. Максиму-то Нилычу тогда пулей плечо разворотило. А казаки ихние наготове по гумнам стояли…

вернуться

1

Падера — непогода, метель.