Выбрать главу

— Ну что, ребяты, громыхнем?! — В голосе отца не просьба, но и не приказ — петь было так же необходимо, как работать и есть.

Степь да степь круго-ом. Путь далек лежит, —

выводил он хриплым, но умелым баритоном. Старшие сыновья заботливо и мягко окружали его голос басами да тенорками — правь, не входи в натугу, вон сколько нас сильных да молодых, не дадим надсадиться.

— Дишкань! Стели! — отец ладонью вниз плавно проводил от себя, показывал, как надо стелить песню, и детские голоса «дишканили» и «стелили».

Все — родные, ты — родной! Только через смертельно-бедовое время видится, какое счастье имели.

— …Зайдем в избушку?

— Чего там делать? — Михаил нехотя поднялся.

Согнувшись, вступили через дверной проем на земляной пол сенец, приучали, глаза к полумраку. Николай разглядел в углу ступку из метрового сутунка, двухконечный, как рыбий пузырь, толкач, мялку без ножек, похожую на сложенную опасную бритву, разобранный ткацкий стан и к нему два челнока.

— А где прялка с гребенками?

— Верка забрала, шерсть прясть.

Помнится, отец приказывал:

— Ребяты, марш портки из воды тянуть!..

Вытаскивали из нахолодавшего озера гниловато-скользкую, с терпким запахом коноплю, расстилали сушить, а потом до самой зимы в огороде хряпала мялка, стукотели толкачи. Мяли, толкли, трепали, скручивали в кудели — пыль клубами, от кострики весь огород серый. Мать, заходясь в кашле, вычесывала самую мелкую кострику и всю зиму засыпала и просыпалась за прялкой. К весне заносили в хату стан, натягивали кроены — основу. Тах-тах, тах-тах — била мать почти день и ночь, уплотняла уток на основе. К началу лета выстилала холсты по траве выбеливать, а Николай или Михаил караулили их, чтоб не пожевали коровы. И как хотелось пробежать босиком по этой хрустящей полоске!

К осени надевай серовато-зеленую конопляную обнову; портки и рубаху с самодельными деревянными пуговицами. Это тебе и нижнее и верхнее. Носи, смены не проси — порвется не скоро. Покойничек Юрий с крыши конюшни сорвался, часа два на подоле провисел, пока не сняли.

— Чудно, — удивился Николай. — На дворе трактора гудели, а в хате ткали.

— Сжечь надо эту муру. — Михаил поднял челнок, гладкий, как кость, отполированный руками многих поколений женщин. — Сжечь и золу развеять.

— Что ты все жечь да бить?..

Михаил промолчал, потом резко открыл дверь в хату, откуда пахнуло плесневелой сыростью и гнилью, прошел по истлевшим половицам к окну, сел на лавку.

— Проходи, солдат, в красный угол.

— В тот? — грустно пошутил Николай, показывая в левый от дверей, где краснели доски пола, пропитанные мочой.

— В любой — ты дома.

Дома. А ведь тосковали они вдалеке об этой избе, видели во сне ее ребристый, крытый кольями потолок, по-старушечьи печальное чело печки, устало осевшей на один угол, двухэтажные нары из наплоско отесанных березовых жердей, широкий подоконник — эту своеобразную площадку, на которую так тянуло в предзимние слякотные дни, когда ноги в «сапогах» из собственной кожи не выдерживали улицы. Уткнув головенки в мутные стекла, высиживали долгие часы, наблюдая за какой-нибудь нахохлившейся синичкой, за воробьями, деловито копошащимися в бурьяне, за косо мелькнувшей сеткой припозднившихся с отлетом скворцов. Да мало ли что могут увидеть детские глаза, если все в эти глаза просится?

— Дома… — Николай заглянул на печь, кирпичи которой были им же вытерты до тусклого блеска, а теперь покрыты толстым слоем пыли. — Помнишь, осенью Илья по ранению приходил? Спать ложится — пол лопатой поскребли, овчин накидали. Разделся, а нижнее — белое-белое…

— Ну, — продолжил Михаил. — Гадали, как не вымазать его. С Вовкой к Потапову сена ходили просить. Тянем вязанку и хвастаемся, мол, братке на постель дали.

— Как же мы тут вмещались?

— Черт его знает, — удивился Михаил. — Мелкие были. Теперь всех собрать — не вошли бы… Никак не вошли бы…

— Чего об этом? Теперь всех не соберешь.

— Ага. Все теперь закончилось. Половина на земле, половина в земле. Широко места заняли. Иди, Коля, сядь сюда. — Михаил положил руку Николаю на плечо. — Ты тоже жив остался случайно. Тифом тогда мало кто не болел, а ты — свирепо. Из больницы привезли, да, знать, недолеченного. Тебя опять всего жаром взяло. Прямо как на углях пекло. Все на работе, а я тебе мокрую тряпку на лоб — и весь уход. Ты хохочешь в бреду, овчины с себя сбрасываешь. Бабка Кожурлиха вошла. Не водой, говорит, мочой тряпку надо… Ну, своей мне не хватало, под теленком полоскал. А ты серый-серый. Мать придет, голосит… Жутко.