— Вы не пожалеете, — сказал я. — Это из моих личных запасов. Я все еще храню несколько кувшинов вина, оставшихся от моей краткой попытки стать землевладельцем в Этрурии, которую я предпринял несколько лет назад. Это был чудный год — в том что касается вина, по меньшей мере. — Я передал им чаши. Прежде чем я успел опомниться, женщина быстро поставила чашу, которую я ей протянул, на стол и взяла мою.
— Я передумала, — хрипло прошептала она. — Мне тоже хочется поменьше воды. Если вы не возражаете.
— Разумеется, нет. — Я поднял оставленную ею чашу и поднес ее к губам, чтобы насладиться запахом букета.
Она внимательно следила за моими действиями и тоже поднесла вино к своему мясистому носу, настороженно принюхиваясь, даже не пытаясь изобразить на лице удовольствие, ожидая, пока я отопью, чтобы лишь после этого сделать то же самое. Момент был абсурдным, словно сцена из пошлой комедии, с тем лишь различием, что не было публики, чтобы освистать нас за слишком прямолинейное исполнение ролей.
Наконец я приложил чашу к губам и выпил, оставив вино на губах, прежде чем облизать их, чтобы показать — я проглотил свою порцию. Лишь после этого женщина осторожно отпила из своей чаши. Ее спутник, наблюдавший за этой пантомимой, словно ожидая разрешения, поднес свою чашу ко рту и осушил ее одним глотком.
— Замечательно! — воскликнул он, причем голос его соскользнул в еще более высокий регистр. Он прочистил горло. — Замечательно! — повторил он голосом более низким, но все же характерно женским.
Мы в молчании пили вино, прислушиваясь к треску жаровни.
— Я вижу, вы достаточно осторожны, чтобы сразу выбалтывать цель своего визита, — сказал я наконец. — Может, вы начнете с того, что назовете мне свои имена?
Юноша посмотрел на женщину, которая отвернулась от огня и спрятала лицо в тени. Тогда маленький человечек поднял глаза на меня.
— Никаких имен, — мягко сказал он. — Пока.
Я кивнул.
— Как пожелаете. Да и что такое имя, в конце концов? Имена — всего лишь одежды, вуаль, которую люди надевают и снимают. Маскировка, если угодно. Вы не согласны?
Юноша смотрел на меня горящими глазами: был ли он заинтересован или просто выпил свое вино слишком быстро? Его спутница продолжала держаться в тени, но я опять почувствовал на себе ее взгляд.
— Имя не то же самое, что вещь, — прошептала она наконец.
Я снова кивнул.
— Именно этому меня учили много лет назад — кстати, когда я жил в Александрии. Однако, не называя имен, мы не сможем беседовать о вещах, которые эти имена представляют.
Шерстяная мантия величественно кивнула.
— Вещь может иметь одно имя на греческом языке, другое — на латинском, — продолжал я. — Но сама вещь при этом не меняется. А то, что справедливо для вещей, справедливо и для людей. Например, египетский царь Птолемей остается египетским царем Птолемеем, назовем ли мы его греческим словом «базилевс» или римским словом «рекс».
Женщина в столе коротко втянула воздух и вот-вот было собралась заговорить, но промолчала.
— То же и в отношении самих богов, — продолжал я. — Римляне называют отца всех богов Юпитером; греки величают его Зевсом. Слово «Юпитер» является звукоподражанием шуму молнии, когда она бьет в землю, а «Зевс» передает удар грома, рассекающего воздух. Так имена передают уху то, что видит глаз и воспринимает душа человека, хотя бы и в несовершенном своем виде.
— Именно! — прошептала гостья. Голова ее наклонилась, и снова показались глаза, разглядывающие меня с оживлением, которое охватывает учителя, которому ученик пересказывает давно полученный, но все еще не позабытый урок.
— И все же имена — это не сами вещи, — сказал я, — и как бы ни увлекало нас изучение имен, лишь изучение вещей — точнее, изучение того, как человек воспринимает вещи, — должно занимать того, кто хочет постичь тайны философии. Вот пример: я вижу пламя этой жаровни, но как я могу быть уверенным, что оно существует?
Юноша, который успел налить себе еще вина во время моего рассуждения, громко рассмеялся:
— Проще простого — сунь туда руку!
Я разочарованно щелкнул языком.
— Должно быть, ты придерживаешься взглядов эпикурейской школы, если полагаешь, что лишь чувственное ощущение способно доказать нам актуальность существующего. Эпикур учил, что все ощущения истинны; однако тот факт, что пламя обожжет меня, не докажет тебе, что оно существует, раз ты сам не почувствуешь боли.
— Да, но я услышу, как ты закричишь.
— Возможно; однако есть люди, способные выдержать такую боль без криков. Если я не закричу, станет ли пламя от этого менее реальным? А что, если я закричу, а ты вдруг оглохнешь и вообще станешь смотреть в другую сторону — будет ли оно по-прежнему жечь меня? Но даже если мы допустим, что я непременно закричу, а ты услышишь меня, — ты все равно не сможешь сказать наверняка, испытываю я боль по-настоящему или только притворяюсь.