И, кажется, только в эти минуты Эд окончательно осознал: вернулся! Я вернулся!
А когда телевизор выключили, Витька, как обычно, принялся рассказывать про поездки автостопом — и, как всегда, все путалось в его историях: сибирские энцефалитные клещи, крымские каракурты («сидит тарелка волосатая»), знаменитые разбитыми мостами подмосковные речки Эхбля и Вобля — причем, по слухам, именно под этими, присвоенными дальнобойщиками названиями и занесенные на карту — только что на карте названия пишутся слитно, а не раздельно… Слушатели хохотали.
И прекрасен был летний вечер, и невообразимо вкусен отдающий железом чай, и тогда, отобрав у Ахмета гитару, он от избытка чувств оттарабанил им свой гимн последнего времени — песенку про Портленд. И прихлопывала в ладоши Диночка, а потом Дядя Степа поднял ее за руку, и они принялись отплясывать — причем руководитель экспедиции все норовил ухватить подчиненную за задницу; Паша негодующе завопил и вскочил, потрясая кулаками…
Шевелились губы. От струн заболели пальцы.
Княжеский пир. Раскрашенные гусли и дым под потолком. Никогда я не вернусь туда!
— Нас примет родина в объятья! — крикнул он и тоже вскочил, сунув гитару оторопевшему Ахмету.
И жизнь была прекрасна.
Потом, когда все выдохлись и замолчали, на дне души впервые заскреблась тоска. Сунув в костер сухую ветку, он едва не обжег пальцы.
…Что я смотреть на него спокойно не мог? Что когда я впервые увидел его нагишом — фигуру, скульптурную четкость мускулов — мне вступило от одной мысли, что вот это тело… да поставить раком… А когда поставил… н-да. И все эти ночи — ночи стиснутых зубов, возни и стонов; широкая дубовая скамья, выполнявшая роль кровати, ударялась о стену — к концу второй недели мне стало казаться, что она (скамья все-таки, а не стена) приобретает некую нездоровую шаткость. Разнесли…
Н-да.
ВОТ ВСЕ И КОНЧИЛОСЬ. И завтра уж точно надо ехать объясняться с Галкой — если она еще не свалила назад в Питер. И надо еще придумать, что ей сказать…
Искрами прогорали секунды.
…Почему я никогда не смотрел, как она спит? А отворачивался и тоже засыпал. И не начинал тосковать, отойдя едва за угол коридора, и не испытывал мгновенного облегчения, оказавшись рядом… Не дотрагиваясь, даже не глядя, просто — рядом. Физическая зависимость.
Глупо заводить привязанности там, откуда хочешь побыстрее сбежать и никогда не возвращаться. Глупо.
Шипение. Пузырящаяся в пламени смола. И дым ест глаза. Как тогда, во дворе… На суде.
Будет еще хуже. Будет ГОРАЗДО хуже. Будут другие дни и другие ночи…
…Когда можно часами жаться щекой к оргстеклу, под которым лежит фотография — а у меня и фотографии нет. У меня ничего не осталось…Когда внутри — сосущая пустота, и хочется куда-то бежать, с кем-то драться, кого-то убить — или просто биться головой.
Обхватив колени, он глядел в темнеющий лес. Прости меня, малыш. У меня не было выбора…Как ты там — без меня?
Мысль посетила его в двенадцатом часу, когда все уже разошлись по палаткам. Он поскребся к Паше и Диночке, и Диночка, в одной футболке, прикрываясь пологом, сунула ему Пашину книгу, которую он уже однажды брал — сборник переложенных на современный язык местных летописей. Ту самую книгу, которую он пересказывал Галке.
Теперь могу хоть сам монографию писать, весело подумал он, шлепнув ладонью по затертой черной обложке. Я теперь вроде как очевидец… Н-да. Знавал я одного такого — бушлат с дуршлагом он путал, но саги о зэках строчил со скоростью хорошего станка.
Нарочито шлепая сандалиями, он шагал мимо палаток. Все-таки в общих чертах настроение было отличное. Родина приняла в объятья… тирьям-пам-пам. Можно было, конечно, привезти из прошлого что-нибудь путное — например, утерянный рецепт перегородчатой эмали… Учитывая мои познания в металлургии, это более чем забавно.
Чтобы не мешать Витьке, он уселся на траве возле палатки — натершись репеллентом. Светя фонариком на страницы, искал, водя пальцем по строчкам. Ага, вот, в сноске, и предполагаемая дата — 1227 год, хоть будешь знать… Даже эти тексты не изменились: «…Кто рассказывает, что, послушав Светозариных наветов, Рогволд с сообщниками напали на Ингигерд, когда направлялась она ко Всеволоду, и убили ее. Другие же говорят, что стала она княгиней, и тогда уже зарезал ее окаянный. Достоверно же известно, что после бежал окаянный треклятый Рогволд, но был схвачен, и, как дикий зверь, привезен в оковах. И собрал Всеволод бояр и народ судить прескверного…» Эд выпрямился. Этого я не помню, думал он. Этого я не помню… Впрочем, скорее всего, действительно просто не помню. Это всегда здесь было, просто когда я читал эту штуку впервые, плевать мне было на них на всех.
Но если его поймали…
«…и присудили живым сжечь на костре. И сгорел он».
Эд сидел неподвижно, перечитывая аккуратные строчки. Захлопнул книгу. Схватил снова — и едва не разорвал, ища нужную страницу. Плохо пропечатанные буквы на желтой бумаге… «Светозару же пощадил Всеволод в память брата своего, Ярополка, мужа ее…» Оторванный угол страницы подклеен скотчем. «Варяги же из дружины Ингигерд захотели вернуться домой. Но, придя ко Всеволоду, потребовали заплатить им словно бы за год службы. Когда же он отказался, стали грабить дома в его селе. Устрашась, Всеволод отдал им, сколько хотели, и звал их к себе на пир, чтобы праздновать примирение. На пиру же приказал их всех перебить…» Так вот куда они делись, подумал Эд тупо. Вот тебе и влияние на историю…
Потом он стал читать дальше, но дальше речь шла уже о правлении Юрия. Тогда он отложил книгу и лег лицом в песок. «Да только в Портленд воротиться не дай нам, Боже, никогда».
Почему-то совсем не лицо Рогволда представилось ему в этот момент. Крупным планом — а потом похабное изображение дрогнуло, словно удаляясь в кадре — живот, бедра, плечи, колени; мелькнул смеющийся глаз между прядями волос… На зубах захрустел песок, и Эд сплюнул и поднялся.
Лагерь спал. Только из палатки Дяди Степы еще пробивался свет, да у Паши с Диночкой колебалась, вспучиваясь, стенка — там были заняты. Оранжевая полоса заката светила из-за черного леса. Уже совсем стемнело, и раскопа не было видно. Где-то там, думал Эд, упираясь подбородком в песок. Где-то там… Он вскочил и побежал к Дяде Степе.
Дядя Степа, лежа на раскладушке, заполнял экспедиционный журнал — и на Эдов вопрос вытаращил глаза. Да, конечно, мы находили следы кострищ… что случилось, Эдик? (Он показал раскрытую книгу. Дядя Степа читал, поднеся к фонарю.) Ах, ТАКИХ кострищ… Эдик, во-первых, такие кострища принято было разметать. А кости и пепел казненных на Западе, например, выбрасывали в реки, развеивали по ветру… Эдик, даже если бы мы что-то нашли, историческая ценность такой находки… сам понимаешь.
— Я понимаю, — кивал Эд, сидя на полу и косясь в угол, на обернутый полиэтиленом ящик с костями Ингигерд.
Да, конечно, я все понимаю; да и зачем они мне — останки? Что я стал бы делать с обугленными костями семисотлетней давности? Сложил бы в коробку из-под телевизора и похоронил бы на христианском кладбище?
— На костре, — сказал он сипло. Он изо всех сил старался сдерживаться, но голос сел совсем, и пришлось откашляться. Дядя Степа смотрел с возрастающим недоумением. — В России же тогда так не казнили. Это на Западе… Нет?
Начальник экспедиции равнодушно пожал плечами. Казнили, Эдик. Волхвов жгли, ворожей… А нетрадиционная сексуальная ориентация в те времена — это, знаешь, дело такое. К тому же княгинечка-то была иностранкой, мести требовали ее родичи, ее воины… Могли и казнить по обычаям ее народа.