Так вот, даже в этом усмотрели не стремление украсить столицу, а непомерную гордыню. Современник писал: «На самой верхней голове церковной, которая была выше всех других церквей, <…> равняясь с нею гордостью, <…> на вызолоченных досках золотыми буквами он обозначил свое имя, положив его как некое чудо на подставке, чтобы всякий мог, смотря, прочитать крупные буквы, как будто имея их у себя в руках». До чего же все-таки интересно: никому не приходило в голову порицать Ивана Грозного за решение построить храм Василия Блаженного; никто не дерзнул осудить Романовых за грандиозные Исаакиевский и Казанский соборы, возведенные в Петербурге… А вот Годунова – осудили. Даже за это.
Впрочем, вздорность подавляющего большинства обвинений столь очевидна, что всерьез их не принимали ни современники, ни потомки.
И даже обвинения в угличском убийстве опирались не на факты, выявленные следственной комиссией (их, сколько ни старались, не смогли опровергнуть по сей день, хотя некоторые попытки и выглядели на первый взгляд достаточно основательными и убедительными), а на примитивно толкуемую логику «кому выгодно?». Но повернем вопрос: а кому был выгоден миф о Годунове – злодее?
И вот здесь ответы очевидны. Сперва – Лжедмитрию I, нуждавшемуся в моральном оправдании своей авантюры: ведь одно дело – низложить законного царя, и совсем другое – свергнуть сына тирана и убийцы, чудом не преуспевшего в своем кровавом деле. Затем, когда пал Лжедмитрий, это понадобилось взошедшему наконец навожделенный трон Василию Шуйскому. И тоже для оправдания. Ведь сперва, еще при Годунове, в качестве главы следственной комиссии он утверждал, что царевич стал жертвой несчастного случая. Но затем ему показалось выгодным признать в Самозванце подлинного Дмитрия и присягнуть ему на верность. А затем, инициировав свержение Лжедмитрия I, он вновь стал доказывать, что Дмитрий-де доподлинно погиб в Угличе, злодейски зарезанный присными царя Бориса. В доказательство народу даже были явлены мощи убиенного царевича, спешно причисленного к лику святых (поскольку даже невольный самоубийца святости обрести не может, это должно было послужить непререкаемым доказательством Борисова преступления). По замыслу все это должно было представить воцарение Шуйского не очередной узурпацией, но актом высшей справедливости…
Пришедшим на смену Шуйскому Романовым (более всего, кстати, пострадавшим в борьбе за власть с Борисом) очернение Годунова уже не было нужно: он был не предшественником, а полузабытой в быстротечности Смутного времени фигурой. Основатель дома Романовых, Михаил Федорович, даже приказал перевезти прах Бориса, удаленный при Лжедмитрии I из Архангельского собора, в Троице-Сергиеву лавру.
Но к тому времени миф об угличском убийце уже обрел собственную жизнь, которой продолжает жить и по сей день – и в романах, и на страницах учебников, и даже в серьезных исторических трудах. Человека, убийством расчистившего себе дорогу к трону, усматривали в Борисе и автор «Истории государства Российского» Карамзин, и такие историки, как Костомаров и даже Соловьев [187]. Костомаров вообще не усматривал в Годунове ни единой светлой черты, даже лучшие его поступки объясняя дурными мотивами. И пожалуй, только объективнейший С.Ф. Платонов в своем «Полном курсе лекций по русской истории» заметил: «Если Борис – убийца, то он злодей, каким рисует его Карамзин; если нет, то он один из симпатичнейших московских царей», – после чего именно симпатичнейший образ и нарисовал, убедительно такой портрет обосновывая.
Как бы там ни было, в памяти народной образ Бориса Годунова, скорее всего, просто изгладился бы – как изгладился, например, не менее привлекательный образ царя Федора II Алексеевича, старшего сводного брата и предшественника Петра I. Суждения же историков, вероятнее всего, остались бы известными лишь сравнительно узкому кругу, не вмешайся гений Пушкина.
187