Томми снова кивнул.
— Расскажи мне еще о том, о чем только что говорил, — попросил Пит.
— О чем? Что я только что говорил?
— О том… что нужно бороться. Разве ты этого не говорил? И еще о том, что нам следует выбрать между тем, что нам следует сделать, и тем, чего мы делать ни в коем случае не должны.
— Ах, вот ты о чем. — Томми посмотрел сквозь ветровое стекло на дом, такой безмолвный и обветшалый. От яркого солнечного света жалюзи на окнах были похожи на устало опущенные веки дряхлого старика. — Ну, вот тебе, пожалуйста, более широкий пример. — И Томми рассказал Питу о том, что его старший брат видел на войне, и о тех женщинах, которых привели на экскурсию в только что освобожденный концлагерь, и о том, что некоторые из этих женщин горько плакали, зато другие были разгневаны тем, что их душевное спокойствие нарушают столь прискорбным зрелищем. — Думается, эта борьба, подобное соперничество добра и зла продолжается постоянно. И человека в нас сохраняет только наша способность испытывать угрызения совести, способность искренне сожалеть о том, что ты причинил страдания другим людям, и умение показать, что ты действительно раскаиваешься в совершенном. — Томми даже слегка прихлопнул рукой по рулю. — Вот как я думаю.
— Я-то видел, что отец испытывает тяжкие угрызения совести, — сказал Пит. — В нем все это как раз было — то, о чем ты говоришь: и борьба, и проблема выбора, и угрызения совести. Все в одном человеке.
— Полагаю, ты прав.
Солнце поднялось уже так высоко, что увидеть его, сидя в машине, было невозможно.
— Я никогда и ни с кем так не разговаривал, как с тобой сегодня, — признался Пит, и Томми в очередной раз был потрясен тем, каким все-таки юным кажется ему этот взрослый мужчина с душой ребенка. И непосредственно с Питом была почему-то связана странная, пока еще несильная, боль, возникшая глубоко у Томми в груди.
— Я старый человек. И, по-моему, если мы с тобой собираемся и впредь вести подобные разговоры, то мне стоило бы почаще сюда заезжать. Как насчет того, чтобы снова встретиться субботы через две?
И Томми с удивлением увидел, что руки Пита превратились в кулаки, и он, с силой ударив по коленям, выпалил:
— Нет! Нет, ты вовсе не обязан!.. Нет!
— Но я сам этого хочу, — возразил Томми и почти сразу подумал, а потом и понял, что это неправда. Но разве то, что он подумал, имеет какое-то значение? Никакого.
— Мне вовсе не нужно, чтобы кто-то навещал меня по обязанности, — тихо сказал Пит.
И Томми, чувствуя, что боль у него в груди заметно усилилась, откликнулся:
— И я ни в коем случае не стал бы тебя за это винить.
Они продолжали сидеть в машине, хотя она так нагрелась на солнце, что жуткий запах можно было, казалось, запросто пощупать.
Помолчав еще пару минут, Пит напомнил:
— Но я ведь и впрямь считал, что ты приезжаешь только для того, чтобы меня мучить. Получается, я и тут ошибался. Так, может, я и теперь ошибаюсь, думая, будто ты просто хочешь заставить меня быть тебе благодарным?
— Да, по-моему, ты снова ошибаешься.
Томми опять ясно почувствовал, что говорит неправду. Потому что правда заключалась в том, что ему не так уж и хотелось снова навещать этого сидящего рядом бедолагу с руками взрослого мужчины и душой ребенка.
Они еще немного помолчали, потом Пит повернулся к Томми, решительно кивнул и вылез из машины, бросив на прощание:
— Ладно. Тогда, значит, приезжай, как сказал. И спасибо тебе, Томми. — А тот откликнулся:
— Это тебе спасибо.
Томми ехал домой, чувствуя себя старым спущенным колесом — словно всю жизнь он был колесом упругим, хорошо накачанным, а теперь лопнул, и весь воздух из него вышел. И, хотя он продолжал вести машину, его все сильней охватывало чувство страха. Он никак не мог понять, с чего бы это. Но, с другой стороны, он ведь рассказал Питу то, о чем самому себе поклялся никому и никогда не рассказывать — как сам Господь приходил к нему в ту ночь, когда случился пожар. Почему же он все-таки поделился с Питом? Наверное, потому что хотел хоть что-то подарить ему, этому бедному парнишке, с такой яростью разносившему вдребезги кувалдой старую вывеску своей матери. Но разве так уж важно, что он все рассказал Питу? В этом у Томми особой уверенности не было. И все же ему казалось, что когда-то он сам себе всунул в рот кляп, наложил на себя запрет, внушил себе: если расскажет то, о чем никому и никогда не должен рассказывать, то унизится так, что ему не будет прощения. Вот что действительно пугало его. «И ты в это веришь?» — спросил у него Пит Бартон.