Выбрать главу

За этой деталью стоит ирония автора по отношению к миру своих персонажей: разорившийся местечковый аристократ реб Гедалья воображает себя в положении благородного мыслителя в изгнании, подобно двум самым знаменитым средневековым испанским изгнанникам, Иегуде Галеви и Исааку Абарбанелю. Такого рода подробности, иронический смысл которых иногда уже недоступен современному читателю, рассыпаны по всему тексту романа. Иронический эффект у Бергельсона часто возникает как результат игры, когда автор выстраивает и тут же разрушает символическую связь. Так, например, эпизод, в котором Миреле соглашается выйти замуж за Зайденовского, пародийно отсылает читателя к истории царицы Эстер. Как это нередко случается в модернистской литературе, роман содержит и элемент «обнажения приема»: на прогулке при виде красивого пятничного заката Герц обращается к Миреле: «Гляньте-ка: настоящее субботнее небо; даже слепые поля на горке, вон там — тоже какие-то праздничные». В ответе Миреле выражено отрицание Бергельсоном неоромантической стилистики, ставшей благодаря Перецу клише в еврейской литературе начала двадцатого века: «Миреле машинально взглянула на горку и не заметила ничего, кроме фигуры усталого мужика, который теперь, к ночи, вздумал взяться за плуг». А в ответ на следующий вопрос Герца: «Ну, по-вашему, что такое евреи, задумывались ли вы когда-нибудь над этим? — Миреле почувствовала, как в ней что-то закипело».

Миреле подозревает, что ее судьба предопределена ее наследственностью: «Мой отец тоже принадлежит к старинному роду германских выходцев; — в течение долгого времени браки у нас заключались только между родственниками, и род совершенно одряхлел и выродился… Может быть, поэтому я временами ощущаю в себе такую пустоту и ни на что не гожусь». Не в состоянии противостоять судьбе, она проводит время в компании местечковой молодежи, с которой у нее мало общего. Она ощущает себя отголоском «многих начатых и неоконченных горестных повестей», блуждающих в окрестностях местечка. Одна из таких повестей написана Герцем, проводящим лето в швейцарских горах, а зиму в далеком литовском местечке. Загадочность и привлекательность этой романтической фигуры усиливается тем обстоятельством, что древнееврейский язык, на котором он пишет, недоступен для женщин. Прообразом Герца послужил Бергельсону писатель Ури-Нисон Гнесин, а мотив его символистской притчи о страже мертвого города позаимствован у Переца.

Стиль описания местечка меняется, в зависимости от настроения Миреле, от натурализма до символизма. Под грузом снега, символизирующего смерть и молчание, местечко живет своей скрытой, едва заметной жизнью. Неодушевленные предметы, такие как дома, приобретают черты и свойства живых существ, а живые люди представлены бездушными автоматами. Раннюю прозу Бергельсона принято называть «импрессионистской», однако вернее было бы видеть в ней сочетание натурализма, социального реализма, психологизма и символизма. В письме Нигеру 1910 года Бергельсон так описывал свой творческий процесс: «сначала рождается настроение рассказа с главным типом (последний почти всегда еще не совсем ясен), и оно так сильно действует на душу, что это просто невозможно перенести. С этим настроением рождается такая странная тоска по тому своеобразному колориту, который носится вокруг главного типа и его настроения. После этого вся моя цель состоит лишь в том, чтобы передать это настроение в связи с жизнью и событиями, происходящими вокруг него и (если так можно сказать) в нем»[30].

На ярком фоне Шолом-Алейхема и других писателей его школы, пытавшихся воспроизвести в своей прозе живую разговорную речь простого местечкового еврея, язык Бергельсона казался многим современникам искусственным и далеким от реальности. По наблюдению литературоведа Даниэлы Мантован, у Бергельсона язык не является «данностью»: «он не „дан“ каждому из его носителей от природы, но является продуктом авторской рефлексии и таким образом воссоздан заново»[31]. Такого рода эстетизация идиша за счет его перевода из «низкого», повседневного регистра в регистр высокого искусства воспринималась критически даже таким радикальным модернистом как Миха-Йосеф Бердичевский, призывавшим, вслед за Ницше, к отказу от мертвого «абстрактного иудаизма» во имя живой «религии сердца». Однако модернизм Бердичевского — оказавший влияние и на молодого Бергельсона — распространялся только на ивритскую литературу. Когда дело касалось идиша, на котором Бердичевский написал множество коротких рассказов и эссе, то он становился консерватором: «на идише можно хорошо рассказать о еврее и поговорить с ним, но ему нельзя говорить о нас и о наших мыслях. Язык идиш плотно сросся с евреем, он глубоко сидит в его душе, и мы можем лишь сказать, что еврей говорит так-то и так-то, что он так-то и так-то представляет себе мир и еврейские дела, и что так-то и так-то он все это себе объясняет; но чтобы объяснить ему чужую мысль на его языке, нужно полностью погрузиться в его мир. Нужно суметь вложить эту мысль ему в рот и объяснить ему ее таким образом, как если бы он сам ее выразил и истолковал»[32].

вернуться

30

Хофер Й. Довид Бергельсон // Ди голдене кейт, 25 (1956), с. 11.

вернуться

31

Mantovan D., Language and Style in Nokh alemen (1913): Bergelsons Debt to Flaubert / David Bergelson: From Modernist to Socialist Realism, ed. Joseph Sherman and Gennady Estraikh. Oxford: Legenda, 2007, h. 90.

вернуться

32

Бердичевский М.-Й. Идише ксовим. Т. 2: Нью-Йорк: ИКУФ, 1951, с. 197–198.