Шмулик знал из письма раввина Авремла, что врачи признали положение тестя безнадежным; свекровь Миреле не раз в кругу семьи дивилась и недоумевала:
— На что это похоже? Отец опасно болен, а дочь и двух дней не могла высидеть подле него!
Несколько раз пробовал Шмулик заговорить с Миреле о болезни отца, но она однажды в сердцах оборвала его:
— Ах, не знаю я… сама не знаю…
У него навернулись слезы на глаза; подойдя к окну столовой, он стал глядеть влажными глазами на хмурую окрестность. На душе было тяжело; ни одна мысль не приходила в голову. Чтоб хоть немного рассеяться, поплелся он к отцу. Домашние заметили по лицу его, что он расстроен, и мать незаметно отвела его в сторону:
— Ну что, Шмулик? Опять какая-нибудь история?
Но он, подавляя волнение, старался придать лицу озабоченно-деловитое выражение и даже сурово сдвинул брови:
— Ну, вот еще, что тебе на ум взбрело? Ничего не случилось… ничего…
Торопливо направился он к отцу в кабинет, где сидели трое мужчин, приехавших с разных скотных дворов, и обсуждался план отправки в Варшаву новой партии быков. Отец предложил Шмулику высказать свое мнение по этому вопросу, но тот совсем не соображал, о чем идет речь, и рассеянно пробормотал:
— А? Что?
Был праздник Кущей. В доме свекрови все сидели за длинным, покрытым белой скатертью столом и пили послеобеденный чай. Вся почти местная родня была в сборе по случаю праздника. Все были веселы и умышленно избегали разговоров о Миреле. Свекрови как-то подумалось, что со Шмуликом дело обстоит неладно, но мозги у нее были и впрямь куриные: долго сосредоточиться на этой мысли она не могла и, сидя за столом, лишь моргала бессмысленно глазами.
Среди гостей была также бывшая курсистка Мириам Любашиц; на коленях держала она пятимесячную белокурую девочку с лысой головкой, голубыми стеклянными глазками и оттопыренной влажной нижней губкой. Только что ребенок переходил из рук в руки: его теребили, приплясывали с ним, подбрасывали вверх. Малютка таращила стеклянные голубые глазки, пугалась и часто принималась пищать. Наконец, свекровь взяла ее на руки и, моргая глазами, стала что-то приговаривать. Ребенок сморщил носик, высунул язычок и впервые весело засмеялся. Все пришли при виде этого в неописуемый восторг; Мириам Любашиц сказала:
— Ну вот, видите: она уже любит тетю.
В комнате стало тихо — вся родня перешла в гостиную, а малютку взяла на руки мать. Девочка водила слабыми кулачками по лицу матери, брызжа слюной из ротика, и пищала так энергично, что слышно было во всех углах тихой столовой:
— Бэээ…
Упрямо барабанила она кулачонками по лицу матери, словно по оконному стеклу. Мать то и дело отворачивала голову, уклоняясь от ударов крохотных кулачков, и делала усилия, чтобы следить за ходом речей тетки:
— Ну конечно, это всякому ясно: Миреле нельзя считать нормальным человеком.
За столом никого уже не было, а детвора шумела в одной из дальних комнат. Свекровь оглянулась, не слышит ли их кто, закрыла дверь, ведущую в переднюю, и поближе подсела к Мириам:
— Да, в этом нет никакого сомнения.
Бывшая курсистка молча выслушивала рассуждения тетки и вполне соглашалась с нею насчет того, что признать Миреле нормальным человеком — немыслимо.
— Ну вот, взять хоть тебя, Мириам: живешь же ты со своим мужем, как все люди живут…
Мириам наконец встала с места, передала ребенка старой няньке и отправилась домой. Тетка вышла проводить ее до трамвая и по дороге все толковала о своем:
— И вот еще что: чего она хочет от Шмулика? Хочет развода — так пусть так и говорит…
На дворе было пасмурно. Начал накрапывать мелкий дождик. А Миреле одиноко стояла у окна, накинув шарф на голову, и грустными глазами провожала прошедших мимо женщин.
Вдруг обе они остановились: что-то привлекло их внимание.
Из подъехавшего вагона трамвая вышел Мончик Зайденовский с двумя большими связками книг под мышкой. У него был крайне озабоченный вид; он прошел мимо тетки и Мириам, не замечая их. Какая-то книга выпала из связки; шедшая позади незнакомая женщина громко закричала ему вслед: