Когда совсем уже стемнело и обыватели уселись за вечернюю еду, а на темных, пустынных улицах не было почти ни души, Миреле торопливо вошла в ворота заезжего дома, что в начале базарной площади, и долго потом оставалась в комнате Герца.
Красная занавеска заслоняла освещенное окно; на дворе, возле дома, не было никого, кроме барышни-дантистки, которой вдова, хозяйка заезжего дома, приходилась родной теткой. Ей до смерти хотелось узнать, о чем разговаривают Герц с Миреле: она потихоньку прокралась в соседнюю пустую комнату, приникла к щели в кривых, потрескавшихся дверях и слушала, как они, разговаривая между собой, бередили старые раны.
— Герц, — продолжала Миреле, — я так долго тебя здесь ждала; никто никогда не ждал тебя с таким нетерпением.
Воцарилось молчание. Герц был хмур и ничего не отвечал.
— Герц, — продолжала Миреле, — я в последнее время не понимаю совсем, что со мною творится; не понимаю, отчего так много думаю о тебе; я даже не знаю, зачем, собственно, приехала сюда…
В раздумье она добавила:
— Мне думалось — здесь, в родном городке, будет как-то легче на душе, мне всегда кажется, что «где-то там» будет мне лучше.
Герц позванивал ложечкой о стакан, заваривая у самовара борную кислоту.
— Ладно, — перебил он, — теперь ты мне объясни, почему ты так упорно требовала, чтоб я непременно приехал сюда, в эту дыру, где каждый тебя знает и где изо всех окон таращат на меня глаза, как на чудовище? Вдобавок неподалеку отсюда живет еще акушерка Шац… Я сам чувствую здесь себя чуть ли не идиотским провинциальным женихом — и все благодаря нелепым капризам одной несносной избалованной особы…
Миреле долго не отвечала, а когда заговорила, голос ее звучал совсем разбито, и казалось — пришла она к Герцу просить милостыни.
— Ах, Герц, мне все думается, что ты знаешь в жизни что-то, чего я не знаю… — Она помолчала и начала снова: — Всегда казалось мне, что есть люди, которые «что-то» знают, но держат это свое знание в тайне… Прости, что я вызвала тебя сюда… Мне ведь на свете, кажется, только одно и осталось: воображать себе разные вещи… И вот сижу я теперь тут в глуши, скучаю и думаю, все об одном… Целые вечера просиживаю на крылечке подле раввинши Либки и смотрю на запад, на пламенеющий красный закат… Однажды вечером казалось мне, что оттуда, с багряного края небес глядит на меня другая, пламенеющая Миреле и машет мне издали, и говорит без слов: «никто не знает, зачем бродит здесь по земле Миреле Гурвиц. А я, прежде чем гореть так на закатном небе, тоже бродила по земле, не зная зачем».
Герц слушал ее с недоумением; на лице его, принявшем ироническое выражение, застыла едва заметная усмешка. Его коробили эти речи, и он перебил ее:
— Все это хорошо, да только стоит ли в первый же вечер встречи тратить время на разговоры о таких высоких материях? Я вот собирался тебе кое-что порассказать: ко мне в гостиницу явился как-то с визитом племянник твоего мужа, Мончик; вообрази — в черном сюртуке! Да и муж твой, как передавали мне в гостинице, тоже несколько раз справлялся обо мне.
Миреле взглянула на него и смолкла; она чувствовала себя оскорбленной его словами. Лицо ее было бледно; уходя, она не простилась с ним. В темном коридоре заезжего дома остановилась она, борясь с собой, но обратно не вернулась: поправила на голове шарф и исчезла в ночной тьме.
Когда девица, изучающая зубоврачебное искусство, взошла на крыльцо, Герц уже стоял в дверях своей освещенной лампою комнаты; он попросил принести перо и чернила, да налить в лампу побольше керосину. Выйдя потом на улицу, девушка огляделась вокруг: была темная, прохладная ночь; город спал; Миреле уже не было в заезжем доме, и нельзя было сообразить, куда она девалась: быть может, свернула налево — к раввинше Либке, а быть может, — с нее станется, — ушла бродить по дороге, ведущей мимо почты к полям, к городской околице.
Было уже далеко за полночь, когда раввинша Либка подняла в темноте голову с подушки, перегнулась слегка к соседней кровати, где спал ее муж, и стала будить его глухим спросонья голосом:
— Авремл, а Авремл! Спишь, что ли?
В комнате было темно, тихо и жутко. Ночь обступила со всех сторон домик раввина, обняла весь городок с темными его домишками и легла на окрестные поля, где еле слышными ударами билась о землю тоска погруженных в сон существ.
Раввина слегка подбросило на кровати; он встрепенулся в дремотном испуге и тихо, с усилием прохрипел:
— А, что?
Потом оба лежали в полудремоте, слегка приподымая в темноте головы, и прислушивались к всхлипываниям Миреле, доносившимся из-за стены. Она старалась подавить рыдания и слабо стонала, задыхаясь от слез; то и дело новый приступ сотрясал ее тело: быть может, вспоминалась давняя привольная жизнь избалованной девочки… В эти минуты под затрепетавшим телом скрипела кровать, и чудилось, что кто-то стоит там, согнувшись, в изголовье, душит Миреле за горло и упорно твердит: «Убила ты свою жизнь… Все погибло, навеки погибло…»