В результате наш полк вторично за одну неделю попал в окружение — парадокс последних дней войны.
Потом рассказывали, что большинство штабных офицеров стояли за круговую оборону. Но Локтев был против, и его решение спасло полк.
С востока и севера, куда отступали прорвавшиеся немцы, деревья подходили чуть ли не вплотную к воде, и Локтев ограничился тем, что приказал заминировать берега. А с юга и запада озеро отделял от леса широкий луг, о котором я уже говорил. Нападения следовало ждать отсюда — вряд ли немцы рискнут форсировать озеро, когда один пулемётчик на берегу стоит целого взвода.
Локтев оказался прав, хотя не учёл одного: что немцев могут в озеро сбросить. А случилось именно так.
Когда наши танки прижали отступающих к восточному берегу, те ринулись в обход, но начали подрываться на минах. Положение у фашистов стало безвыходным, в неравном бою с нашей танковой бригадой их ждало неминуемое уничтожение. И тогда они полезли в воду.
Озеро закишело лодками, плотиками, связанными стволами деревьев. Многие немцы плыли раздетыми, держа оружие в вытянутых над головами руках. Дул сырой, промозглый ветер, и небо, затянутое тёмными тучами, лишило нас поддержки авиации, к которой мы так привыкли.
Полк оказался между молотом и наковальней.
Мы не знали, что нам на помощь спешат танки, что, если бы было тихо, мы услышали рёв их моторов. Но все равно об этом некогда было думать.
На луг в окружении сотен солдат выползло десятка полтора немецких танков. Они приближались, ведя шквальный огонь по траншеям, явно стремясь отвлечь наше внимание от озера, и это наполовину им удалось. По танкам била вся полковая артиллерия и даже трофейные фаустпатроны, которыми предусмотрительный Локтев вооружил один взвод, мины косами срезали пехоту — поле боя превратилось в кромешный ад.
— Первый взвод — бить по озеру!
С уцелевших лодок и плотов сыпались автоматные очереди, а из воды, покрасневшей от крови, слышались жуткие крики утопающих. Разорвался снаряд, и меня больно ударило в лоб комком земли, Я быстро протёр глаза и мгновенье, остолбенев, смотрел на Митрофанова. Согнувшись, он с бессмысленной улыбкой держался обеими руками за живот, а на его шинели расплывалось тёмное пятно.
— Костя! — закричал я. — Костя!
— Жжёт, сволочь… — падая, проговорил Митрофанов.
— Стреляй! — срывая голос, закричал мне Володя.
Несколько десятков немцев уже выбрались на берег и лежали, не в силах поднять головы, а ветер отгонял куда-то в сторону лодки и плотики, нагруженные мертвецами. За спиной послышался рёв танка, и я не успел испугаться, как Володя сдёрнул меня на дно траншеи. Через секунду стенки траншеи как будто стали сдвигаться. «Конец», — мелькнула мысль, и я потерял сознание.
Ничего со мной не случилось — слегка контузило, помяло землёй, и день-другой звенело в ушах.
Танк, что утюжил нашу траншею, поджёг Володя — взорвал гранатой закреплённые на задней броне канистры с горючим. Он бросал гранату в упор и не уберёгся: крохотный осколок пробил ему висок. Володя умер мгновенно и не видел, как подоспевшие тридцатьчетверки смяли вторую волну атакующих немцев.
Не узнал Володя и того, что за несколько минут до него осколком разорвавшегося в траншее снаряда был наповал убит Сергей Тимофеевич.
Они встретились и полюбили друг друга живыми, и смерть их не разлучила. Мы похоронили их рядом, в братской могиле, вместе с маленьким Митрофановым и многими другими нашими товарищами.
У меня пропали слезы, и я не мог плакать. Но в ту минуту, когда мы стояли на краю могилы и отдавали последний долг погибшим, я впервые понял, что означают слова — сердце обливается кровью. Я смотрел на Володю и Сергея Тимофеевича и думал, что больше никогда в жизни не смогу улыбаться. Виктор Чайкин и Юра Беленький что-то говорили: видимо, что война есть война, но у меня звенело в ушах, и я ничего не слышал.
Дав прощальный салют над братской могилой, мы покинули озеро, из которого ещё много лет, наверное, люди не будут пить воду, и луг, на который невозможно было ступить — его устилали трупы. Кто-то сказал, что «труп врага хорошо пахнет». Я сознаю, что буквально понимать этот афоризм нельзя, но всё равно он мне кажется циничным и бесчеловечным.
И мы вновь пошли по лесным дорогам, вступая иногда в стычки с мелкими группами немцев, растерянных и подавленных, потерявших всякое представление о том, что происходит в мире и что творится на их земле.
В эти дни я получил от мамы письмо. Она уже знала, что я на фронте, и умоляла меня беречь себя.
И я сочинил ей ответ, который, будь он получен в мирное время, мог бы вызвать улыбку. Это было вольное изложение есенинского «Письма к матери», переписанного всей ротой под диктовку Васи Тихонова. Помню, что чуть ли не все солдаты бросились тогда писать домой, и многим мамам, наверное, почта доставила письма, кончающиеся немыслимо прекрасными строками:
ОБМАНЧИВОЕ СОЛДАТСКОЕ СЧАСТЬЕ
Если бы посторонний, равнодушный человек мог взглянуть на эту сцену, он бы решил, что мы перепились и сошли с ума.
Мы палили в воздух из винтовок, автоматов и пистолетов, обнимались и целовались, орали и ударялись вприсядку, качали Локтева, офицеров и друг друга — никогда и нигде потом я не видел, как плещется через край море человеческого счастья: наши взяли Берлин.
Второго мая мы праздновали День Победы. Мы были твёрдо уверены, что война окончена и никто больше не будет в нас стрелять. И все думали об одном: быстрее домой! Теперь всем очень хотелось жить — не в окопах, не в чужих лесах или домах с остроконечными крышами, а в своей — пусть голодной, опустошённой, вдовьей, сиротской, но бесконечно родной стране, среди мальчишек и девчонок, женщин и стариков, говорящих на русском языке.
Мы были беспечны в своём неведении. В эти дни произошёл немыслимый ранее случай, в правдоподобность которого трудно было поверить. Несколько бойцов, находясь в боевом охранении, разделись и задремали на солнышке, намертво забыв про лес, немцев и войну. Их разбудило осторожное похлопыванье по плечам. Немцы! Они запрудили всю поляну, их было человек двести, каких-то странных и не похожих на немцев немцев. Пока ребята протирали глаза, к их ногам полетело оружие, и обер-лейтенант на ломаном русском языке доложил полураздетым растяпам, что вверенная ему рота добровольно сдаётся в плен.
Подполковник Локтев хватался за голову, бил кулаком по столу и хохотал — явно не зная, что делать: награждать растяп или отдавать их под трибунал. В конце концов он решил провести среди личного состава полка беседы и дело замять.
И весна пришла под настроение — чудесный солнечный май сорок пятого года. Словно учуяв конец войны, природа тоже вышла из окопов, осмотрелась и расцвела. В большой деревне, где мы стояли, зазеленели палисадники, заулыбались сады. Измочаленные апрельскими ветрами и дождями, рассыпались высушенные солнцем обрывки фашистских плакатов на стенах домов: «П-С-Т!», «Враг подслушивает!», «Берлин останется немецким!» Возвратившиеся в деревню немцы соскабливали со стен плакаты — с тем же усердием, с каким, наверное, наклеивали их месяц назад. Немцы были тихие и покорные, они привели домой своих кормленых черно-белых коров и предупредительно угощали нас парным молоком, а бургомистр, необыкновенно вежливый старичок, непрерывно кланялся и покрикивал на соотечественников сухим металлическим голосом.
Наша хозяйка, долговязая фрау Кунце, была особенно услужлива, и не без оснований: на её доме стояла каинова печать. Когда мы первого мая вошли в деревню, из всех окон торчали белые флаги. Но Ряшенцев зря потирал руки, радуясь, что батальон обойдётся без потерь: в нескольких домах и в кирке, венчавшейся вместо креста каким-то петухом, за белыми флагами капитуляции скрылись эсэсовцы. Их огнём было ранено несколько солдат. Узнав об этом вероломстве, взбешённый Локтев вызвал самоходки, и немцы поспешили капитулировать — на этот раз по-настоящему. А с «нашим» домом получился конфуз: командир самоходки протаранил кирпичную стену и провалился в глубокий погреб. И вот уже несколько дней из проломанной стены нелепо торчал стальной зад огромной машины, которую нечем было вытаскивать — самоходки сразу же после боя умчались на другой участок.