Я отказываюсь называть ее делегатиной.
Венец руководства нелегок. Она дорого заплатила за все годы прорывов сквозь баррикады и маршей протеста среди зимы. На нее навешивали докучливые колокольцы, ее привязывали к тяжеленным боронам, стреноживали, надевали на нее ярма из крепких ясеневых рогулин, которые на ярд торчали над загривком и еще на ярд отвисали книзу, чтоб она не сумела протиснуться между рядами колючки (они ее останавливали, конечно, хотя лишь до тех пор, пока не просыпалась в ней подлинная решимость; в те первые годы все наши ограды в лучшем своем виде были воплощением молчаливого соглашения с полутонными насельниками выгонов), и шкура ее отражала залпы камней, комьев, фасолевых подпорок, орудий труда, жестяных банок и колышков для палаток, а в одну люто ненастную ночь, после долгих часов за разрешением пограничных разногласий – пылающих римских свечей.
Теперь она этим больше почти не занимается. Усвоила цену протеста, я же усвоил, как строить изгороди попрочнее и кормить ее сеном получше. Но все равно мы оба можем ожидать демонстраций и в будущем. Есть крестьянская нескладушка, вот такая: «Старушка Авенезер… капризна, сколько влезет!»
Здоро́во, Авенезер. Ты еще тут, у вмятины в трубе, а, жуешь себе спокойненько и жуешь? Вижу, никакой лисий лихач не потревожил твоих воспоминаний в жвачной ночи…
У нее и другие старики бывали. Первым стал Гамбургер, здоровенный гернзейский бык, низколобый, с упорным взглядом и вечно распаленный – до того, что однажды попробовал оприходовать «харлей» на холостом ходу вместе с седоком, просто потому что телушка в течке мимоходом потерлась о заднее колесо. Когда ставки делали, аукционист признал, что с точки зрения красоты смотреть на Гамбургера нечего, но уверил нас, что лично знаком с этой животиной и может гарантировать, что любовник он прежестокий и пыл его не знает границ. В том, что нам сказали правду, мы убедились, едва бык сошел с грузовика по доскам в наш клевер. На землю он ступил уже со стояком. И с того дня, какой час суток ни возьми, как ни глянешь, у Гамбургера так стоит, что опустись он на колени – целину вспашет.
Однако пыл, не знающий границ, не знает и оград. Гамбургер не был вожаком движения, как Авенезер, но мои ограды от него страдали никак не меньше. Однажды утром его не оказалось на выгоне. В проволоке я нашел драную дыру, а Гамбургера и след простыл. Сын моего соседа Олафа Бутч наконец принес весть, что Гамбургер сидит на цепи у папаши в амбаре. Я туда за ним прихожу, а Олаф говорит:
– Зайди-ка в дом. Я женщине скажу, чтоб свежего кофейку нам поставила. Мне надо с тобой потолковать.
Олафу я верю. Как и большинству моих крестьянствующих соседей, ему приходится держаться за работу, чтобы не потерять право пахать свою землю. В поле он выходит, едва вернувшись из лесу домой; даже шипованные сапоги свои не переобувает.
Всю первую кружку мы с ним протрещали. А после второй он говорит:
– Этот бык на рожон полез – опасно. Гернзейские так делают – вдруг ни с того ни с сего однажды решают озлобиться. Вот и твой решил. Ему теперь нипочем любая ограда, любые ворота, любая чертовня, которой случится быть между ним и тем, что ему взбредет. Пока наконец не пойдет на человека. Может, не на взрослого, но и глазом не моргнет пойти на ребенка или бабу, если те попробуют ему помешать. На это можно смело ставить. Взгляд у него такой.
Мы пошли к Олафу в амбар и поглядели в загородку. Спору нет: раньше Гамбургер глядел просто упорно и распаленно, а теперь в глазах его тлели первые угли ненависти к человеку-угнетателю.
– Завтра же под нож ублюдка, – сказал я.
– А вот этого не стоит. К чему тебе ненависть жевать? Он еще молодой, а потому наверняка слишком жесткий, да и в крови у него все эти тараны, случки да копытом землю рыть. Мясо вонючее, как у козла. Ты вот что лучше – посади его в откормочный загон да корми одним зерном дней сорок. Попробуй отвлечь от поскакушек с жаркими телками.