Выбрать главу

— Только у Сатаны. Человеком движет еще и страх — боязнь за себя, бесценного. Ты точно подметил сходство этих слов: гора — гордец. Он — над всеми! Гордец не признает ни Божьей силы, ни людской слабости — только себя. Его собственное право — законнее, благо — заслужённее, жизнь — бесценнее.

— Каждый считает свою жизнь бесценной. В этом нельзя упрекать, — заметил Олег.

В наступившей тишине стало слышно, как в комнате Анны Даниловны бормочет телевизор.

— Мой дед погиб на войне: закрыл собой молоденькую санитарку, семнадцатилетнюю девочку. И осколок снаряда ударил не в нее — в него. После войны она разыскала бабушку и рассказала об этом. Для деда собственная жизнь тоже была бесценной. Но жизнь этой девочки он посчитал ценнее. Ученый вводит себе опасный вирус: он увлечен экспериментом. Но этот азарт — внешний. По сути, он полон смирения перед своей наукой и теми, кого она спасет. Когда кто-то тонет, на берегу остаться невозможно. И рывок в воду — смирение перед чужой судьбой. — Олег слушал внимательно, не перебивая. — Каждая жизнь бесценна — это неоспоримо. Но право на нее — за тем, кто свыше. Смиренный это понимает. Гордец отрицает Божье право и утверждает свое. И его право — для себя одного. Ведь он — на горе. Другие — под ним — песок, пыль, насекомые. Их так легко переступить! И он переступает — предает. Потому что признает одну истину — себя.

— Лет десять назад, — задумчиво начал Олег, — я побывал в Ферапонтовом монастыре и видел фрески Дионисия, которым больше пяти столетий. То было время, когда человек говорил: «Аз есмь червь». И думал о вечности, творил на века. А потом он провозгласил:

«Человек — это звучит гордо!» И принялся мыслить пятилетками, поворачивать реки вспять и создавать идолов-однодневок. Смирение подменила гордыня — человек стал на гибельный путь.

— Но «аз есмь червь» означает не признание собственной ничтожности, а лишь не возвышение себя — так? — уточнила Ангелина. — Ведь человек — высшее творение Бога, венец Вселенной. И Творец создавал его совсем не затем, чтобы «венец» уподоблялся червю.

— Конечно! В этих словах — отношение к Богу, людям, Природе. Но вовсе не самоунижение или готовность к унижению со стороны. Потому что сказано и другое: «Уничижение паче гордости». Унижение самого себя — еще больший грех, чем гордыня. Созданный по образу Божию обязан уважать себя, тем самым он почитает и Творца своего, наделившего человека разумом и душой. Не возвышай себя, но и не унижай — вот края дороги человеческой, за которыми — обрыв, падение. И только не переступая их, следует идти по этой дороге.

— Мудрый пройдет, умный может и свалиться. Похоже, твой друг принадлежит к последним.

— А в чем разница?

— Ум — от книги, мудрость — от души, а душа — от Бога. И она точно знает, где добро, а где зло. Предательство, безусловно, зло. — Она поднялась из кресла. — Пойду я, Олег! Завтра рано вставать, договорим в другой раз. — И наклонилась чмокнуть в щеку. Олег повернул голову, поцелуй скользнул по губам. Это легкое прикосновение ничем не напоминало «любовь» на съемочной площадке. — Выздоравливай, — пробормотала гостья и, не дожидаясь ответа, оставила больного одного.

На следующий день часть съемочной группы во главе с продюсером вылетела в Симферополь — снимать под крымским солнышком красивую заграничную жизнь.

Глава 11

Весна, 1993 год

Те три дня в Новороссийске прокружились яркой новогодней каруселью, только вместо лошадок и слоников ее окружали чужая забота да собственная растерянность. И кто бы мог подумать, что Алексей Полторабатько, отважный мореход и строгий командир, окажется таким многоликим? По утрам московскую гостью будила и пичкала завтраками заботливая мама, днем опекала хлопотливая бабушка, а ночью целовал нежный любовник. И все эти лица имели одни и те же черты — Алешины. Шелестящее лаской имя, означающее «защитник», не подкачало — его обладатель действительно на короткое время стал защитником. От одиночества, от мятых рублевых бумажек, небрежно сунутых в руку пирожницы, от оглядов на прошлое, от хамства и унижения. В свое время святой Алексий, митрополит Московский, исцелил от глазной болезни жену татарского хана, чем избавил Россию от многих бед. Шесть веков спустя его тезка попытался излечить от атрофии любви вдову телевизионного режиссера, но больную не спас. Хотя процесс врачевания и набирал обороты. Оно и понятно: двадцатый век покруче четырнадцатого, его болезни — не чета глазным. Пользовать душу, постоянно державшую оборону и не смевшую перечить разуму — труд каторжный, не всякий святой возьмется.

Васса глотнула осточертевший (Господи, прости!) горячий чай с медом и задумалась. Поездка в Новороссийск явилась, конечно, чистейшей авантюрой. Но иногда легкая встряска неплохо прочищает мозги и заставляет по-новому оценить события. А нынешняя оценка такова: состояние расслабленной неги — не для нее. Не привыкла она к заспинному положению. Даже с Владом стояла рядом, а не дышала в затылок, прячась за широкой спиной. Сегодня эта спина — каменная стена, завтра — тын плетеный, любая беда щель найдет. А беды надо встречать начеку, чтобы глаз прицел имел и рукам свободно было. За чужой спиной простора нет — верный проигрыш. Нет уж, если сам себя не побережешь, никто не убережет. Но за те три дня — спасибо! И судьбе, и Алеше.

Она поднялась из кресла, плотно прижав левую руку к боку, и подошла к окну. За стеклом сопливился снегопад, хлюпал мокрыми хлопьями. Сквозь прозрачный нейлон отчетливо просматривался рыхлый снег, темневший проталинами, и оголенный, озябший с непривычки асфальт, истоптанный белыми овальными следами. Природа явно грипповала, и радоваться болезненному переходу к весне резона не было никакого. Василиса достала градусник: ртутный столбик резво перескочил красную отметку и застыл на цифре 38, 2 — проклятый грипп спутал все планы. Во-первых, пролетает в трубу премьера в «Современнике», куда ее тащит неугомонная Настенька. Во-вторых, завтра нужно сообщить Изотовой о своем решении, а для его принятия требуется четкое мышление. При нынешнем раскладе таковое отсутствует. В-третьих, она уже целую неделю не высовывает нос на улицу, и это говорит не только о наплевательском отношении к своему делу, но и о пустом холодильнике, скудные запасы которого иссякли полностью. Но выйти сейчас на холод — все равно что взойти на эшафот. А безголовому состоянию Василиса Поволоцкая все же предпочитает голову, пусть и больную.

Тишину нарушили истеричные телефонные трели, словно дрелью задрелили стены. Носитель инфекции проковыляла обратно к креслу.

— Алло.

— Привет, это я! — Легкая на помине Тина заряжала трубку энергией и оптимизмом. — Как дела?

— Нормально.

— А голос почему кислый?

— Приболела чуток.

— Грипп? — Эпидемия в Москве агонизировала, но ее предсмертные судороги кое-где давали о себе знать.

— Ага.

— Антибиотики принимала?

— Нет, — честно призналась больная.

— Некому в аптеку сходить? Ответом было молчание.

— Я приеду, — деловито заявила Изотова. — У тебя наверняка и холодильник пустой?

— Нет.

— Твое «нет» настолько глупо, что глупее этого — только попытка выяснить, к чему оно относится! — фыркнула Тинка, а трубка, подхватив эмоциональную эстафету, возмущенно принялась шпынять гудками ни в чем не повинное ухо.

Васса бросила пластмассовую хамку на рычаг и, не задумываясь о последствиях короткого диалога, улеглась на диван и укуталась пледом. «Меня нет дома!» — приказала ногам строгая голова и через пару минут провалилась в горячую тяжелую дрему.

Приказ, естественно, был не выполнен: через час с хвостом строптивицы потащились на длинные назойливые звонки. Интересоваться, кто звонит, нужды не было, и хозяйка молча открыла дверь.

— Почему не спрашиваешь кто? — строго вопросила обвешанная пакетами Изотова, вваливаясь в прихожую.

— Заразиться не боишься? — ухмыльнулась бациллоноситель.