Из соседней комнаты доносится: «До-ре-ми, до-ре-ми». Это младшая сестра Сонечка разучивает гаммы. Саша кажется себе, по сравнению с сестрёнкой, неуклюжей и некрасивой. Ходит Саша в сером глухом платье, которое туго обтягивает её большую низкую грудь. Она стесняется и всегда прижимает к груди руки. В гимназии над ней смеются.
Мать – рослая, цыганистая, в длинных серьгах – полулежит в кресле. Она с любопытством слушает, как Саша читает вслух. Шевельнув пальцами – на них блистают перстни по несколько штук на каждом пальце – хохочет: «Ах, но у тебя уморительное произношение!»
Она говорит Саше:
– Ты – дурнушка. Но у тебя чудо как хороши волосы. Цвет, густота и кудрявость – как с картин Тициана. Это – редкость… Но, милая, пора тебе подыскивать партию, – она задумывается и забывает о Саше.
Отец однажды приводит обедать сослуживца Миронова: розоволицего, нежного и тонкого станом, как девушка. Миронов почтительно, мягко касается усами стиснутых Сашиных пальцев. И уходит, не оглядываясь и разговаривая с отцом, в его кабинет.
Вечером Саша пристально осматривает себя с разных расстояний в зеркало, взобравшись на стул и приподняв выше юбку. Потом ложится на диван и плачет. Она толста и дурна, толще и дурнее всех девушек на свете.
…Потом всё пошло кувырком. Мать ломала руки и говорила, что они стали нищими. Что их загородный дом с чудесным садом разграблен и сожжён. Но в самой городской квартире было ещё тихо. Так же тяжело висели портьеры, в зеркалах отражались огоньки. По комнатам неслышно ступала красивая равнодушная горничная.
Однажды вечером отец попрощался с семьёй. Поцеловал в густые рыжие волосы Сашу, подержал на руках заплаканную Сонечку. Со злобной страстью целовал в губы жену. Больше его Саша никогда не видела.
Мать уехала с другом семьи, актёром, прихватив драгоценности и перецеловав истерично дочерей. За ними вечером должны были прислать человека. Но выезжать уже стало опасно.
Сонечку взяла к себе няня, а за Сашей пришёл Миронов. Она знала, что будь Сонечка года на два старше (ей было двенадцать), он предпочёл бы, безусловно, её.
На рассвете он крепко спал, красивый и чужой человек, а Саша, отодвинувшись от него, с тоской смотрела в начинавшее синеть окно: «Что дальше?»
Остатки боевого отряда, с примкнувшими крепкими местными мужиками, расположились в глухой тайге, в наспех сколоченных времянках. Да ещё стояла в центре охотничья изба: щелястая, продуваемая, продымлённая.
Каждый вечер небольшие группы отправлялись в деревни – сначала близлежащие, потом забирались дальше, по радиусу. Возвращались под утро весёлые, злые, привозили провизию, тёплую одежду, оружие.
Миронов, топая подшитыми белыми валенками, заходил с улицы, ругался: «С-скоты, сена не могли раздобыть между делом».
По ночам Миронов пил водку с офицером Землянкой.
– Слышите, Землянка… (Саша знала, что в это время красивые глаза его хмельно и страшно суживаются и светлеют). Они выгнали из особняка в Лебяжьем маму и Лидочку: ангелов-хранителей, удивительных, благородных тургеневских женщин. Выгнали в сырые подвалы: нежных, хрупких, милых. А в особняк вселилась хамка с обвислым брюхом… чтобы на маминой постели плодить уродов. С-сволочи, м-м! – мычал от ненависти. – Бить их всех надо было, бить – и держать в клетках, чтобы не перебесились. А первых взбесившихся собак стрелять, пока они не заразили остальных.
Землянка, положив сизую обритую голову на дощатый стол, крепко спал, дыша водкой и луком.
– Фу, скотина, нажрался, – Миронов смотрел на него изумлённо, пошатываясь, шёл к Сашиной занавеске. Вдруг взмахивал руками и ничком падал на нары.
Однажды, когда Саша была одна, кто-то поскрёбся в дверь. Саша, больная, расплывшаяся (она была беременна на восьмом месяце и начинала болеть цингой), вышла из своего угла.
У порога топтался невообразимо жалкий мужичонка в бабьей кофте, в полосатых штанах, крест-накрест повязанный шалью. Он захихикал дурашливо и полез под кофту.
– А вот туточки, – припевал он, – а вот ту-уточки…
Саше пришло в голову, что это сумасшедший. Вошёл Миронов, не глядя на жену, приказал:
– Уйдите к себе, вас это не касается.
Саша, прильнув к занавеске, с любопытством наблюдала за странным гостем. Мужичонка, напевая и подёргиваясь, всё шарил за кофтой. Наконец, извлёк захватанный, густо исписанный клочок бумаги. Миронов закурил; брезгливо отставляя мизинец, развернул бумажку.