Сколько раз Дмитрий писал другу что-нибудь заполошное, «полоумное», чем он жил втайне от мира, но что, казалось, смогли бы принять все, — такая это насущная правда всякого духовного бытия. Заклеивал конверт, выходил на улицу к почтовому ящику, и становилось боязно, стыдно, хотелось упростить свое письмо, отказаться от острых чувств, таких прекрасных, неистребимых наедине и вдруг как бы убитых улицей, смешных и глупых.
На углу, возле городского сада, стоял в очереди у пивной бочки заспанный Ваня, — с утра у него сосало под ложечкой.
«Как он опустился, бедный, — подумал Дмитрий, не решаясь его затрагивать. — До чего довели его ханыги-дружки. Не послушал меня. Увидел и отвернулся. Стыдно. Лермонтовские глаза свои закрыл темными очками. Опухли после вчерашнего? Сколько ему уже? Он года на два моложе меня. На год! Двадцать девять. А худенький, грудь совсем плоская, нельзя ему пить! Какой мальчик был!.. «Ну, напишу оперетту и брошу!» Написал с Лолием, и он его доконал. А все же хочется ему, чтобы я подошел».
— Здравствуй, Ванюша, — сказал Дмитрий.
— О-о, Ди-и-има, — раскрыл он свою милую детскую улыбку. — Димок…
— Зачем, Ваня? Не надо, не надо тебе… — упрашивал Дмитрий. — Пожалей себя. Побереги. Проводи меня лучше.
— Одну секунду можешь подождать? Оно не вредное. Вчера у меня гости были, — солгал он.
Квартира его была рядом — перейти трамвайную линию, и подъезд. Они поднялись на второй этаж.
— Нажимай три раза, как ты обычно делал, — сказал Ваня.
— Еще помнишь?
И кнопка звонка, и общий коридор, и у входа шкаф, заслонявший от глаз гостей ночное ложе, и рояль, и высоко к потолку «Сикстинская мадонна» под стеклом напомнили Дмитрию студенческие годы, когда он каждый день прибегал к Ване. К нему в эту узенькую комнатку шли без конца! Сроду кто-нибудь сидел у него за столом. Пили чай, заставляли Ваню что-нибудь сыграть; пели, праздновались чужие дни рождения, устраивали свидания — влюбленным надо было как бы пройти через Ванин салон, освятиться, скрасить часок.
Ванина мама покорно оставляла молодежь наедине, уходила к родственникам за стенку, — на Новый год полотняная занавеска сдергивалась, из двери вынимали два гвоздя и гуляли до утра в четырех комнатах. Оттуда дядя его, наслушавшись арий и романсов в исполнении расхваставшегося своим голосом Павла Алексеевича, стучал в забитую дверь двумя пальцами — это значило, что он сейчас придет сюда через двор, — звонил, пожимал руку темрюкскому артисту и произносил: «А я думаю — кто там так фальшиво поет?»
Да, в этой квартирке Дмитрий разглядел «весь город». Щупленький Ваня с золотыми музыкальными пальцами был нужен всем, и он к двадцати пяти годам закружился в связях, в колесе взаимных услуг. Стало легко жить: какую бы песню ни начал, ее уже выхватывали, пристраивали на радио, пели на вечерах в институтах; наконец одолели его заказы по телефону.
«Это тоже надо, Дима, — отпирался он, — пожалуйста, не учи меня! И то надо писать, и это. Ты же не мальчик — понимаешь»…
Каждый оправдывает свои грехи, ошибки, успехи, как может, никто не любит упреков, и, чтобы успокоить себя и отстали с наставлениями другие, на ходу придумывает позицию, на которой он-де стоит в жизни, но которой на самом-то деле нет. Тому же скоро научился к Ваня.
Сейчас он жалобно потирал грудь и плакался:
— Я начну новую жизнь, вот увидишь… Истинный бог, — перекрестился он суетливо, — я тебя всегда любил, Дима… Я всегда помнил, что ты это ты… что ты человек… Я не верил Лолию… Когда-нибудь расскажу… Виноват перед тобою… Все брошу, вот увидишь…
— Ты только говоришь, Ваня!
— Почему ты ко мне перестал заходить? Я понимаю, я недостоин… Мне передавали, ты меня презираешь…
— Я знаю, кто тебе мог передать, — сказал Дмитрий. — Он же вскользь распускал сплетни о Лиле, рассчитывал, что ты проговоришься мне. Что хорошего может сказать Лолий, сам посуди? Только стравливать, лгать, лгать, лгать. Я, Ваня, не приходил потому, что ты нисколечко не нуждался во мне. Забыл меня в своем временном счастье. Коварном — как обернулось. Как я тебя просил, как предостерегал: не связывайся, Ваня, с этим буратино! К чему он ни прикоснется, все разлагает! Другого такого раздутого пузыря в городе нет. Прицепили ему подтяжки, и он на них держится. Не было у тебя отвращения ко лжи. Он тебя обнимал, хвалил, пользовался тобою. «Мой юный друг, мы больше чем братья! Мы делаем большое дело. Мне там сказали: «Лолий, вы наша гордость, мы вас ценим». Все ложь. Опять я начинаю читать лекции тебе. Но как он тебя легко предал! в один миг! Он тебя хвалил, но между тем на тебя жаловался и, когда надо, от тебя отрекался. Ты с ним простился?