— Простился. Хочу вытащить душу из грязи.
— Ты его боишься. Теперь ты не рвешь с ним уже потому, что боишься его. Ну, ладно, — встал Дмитрий и потрогал клавиши рояля. — У меня, Ванюша, никого здесь нет. Можешь представить, как мне было тяжело, когда ты поволокся в сторону. Что я мог тебе дать взамен? Разговоры о добре? Добродетель требует жертв. А когда зло нас разложит, уже никакими кукольными престижами и богатством не откупишься. Поедем со мной в станицу. На денек.
— О Дима, — засмеялся Ваня, — да ничего страшного, уже завтра я буду здоров и сяду работать. В станицу потом. Хочешь, я сыграю тебе песню, которую ты любишь?
— Ну, играй, — сказал Дмитрий и неожиданно воодушевился, подсел к Ване, принялся подпевать. — У меня каждая твоя хорошая песня с чем-то связана. Ты играй, а я буду рассказывать, ведь ты обо мне все позабыл. Помнишь, я часто сиживал в Пушкинской библиотеке? Догонял просвещение. И когда я выходил вечером на Красную, из маленького домика, что приткнулся к художественному музею, журчала вот эта твоя мелодия. Кому-то понравилось. Красная к вечеру хорошела. Появлялось столько красивых женщин, город славился ими. Но я был робкий теленок и любил только издалека. Я даже сочинил строчку рассказа, который и не думал писать. «Как грустно бродить мимо красивых женщин и с неохотой признаваться, что ни одна из них не станет твоей…» Может, у кого-нибудь украл, да не помню — у кого?
— Ты мне нравишься сегодня! — замотал головой Ваня. — Я тоже сколько раз так думал. А вот эту дурацкую песню помнишь? «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?»
— В общежитии на аккордеоне Кеша ее пилил день и ночь. Слушай, а почему по Красной уже не тянутся по обеим сторонам хвосты гуляющих? Умерла наша традиция.
— Она возникла еще при моей матери.
— А-а, давай, давай, — уловил Дмитрий мелодию. — Ужас какой я был робкий! Я дружил со спортсменами, они надо мной смеялись и учили: «Чего ты, Димок, их жалеешь? Не ты, так другой. Как увидишь — косит на тебя, хватай и веди!» Я возмущался! Мне все-все казалось в те годы недосягаемым. Даже букинист Марк Степанович был для меня великим человеком.
— Лежит в параличе.
— Очень уж робок я был в первый год. Чужой город, какая-то растерянность. Сяду осенью в сквере, читаю Чехова. Ваня идет. Мальчик нарасхват, куда он направляет стопы? К своим друзьям. Там какие-то разговоры, свой круг, туда не всех подпускают, и ты меня поначалу туда тоже не брал. Там читают стихи, «ге-ни-альные, старичок!» — я потом разобрался в них: чудовищная декаденщина! — анекдоты самой свежей выпечки, новости из Москвы, две-три дамы, вино — я считал, что это и есть местный бомонд. Заезжие гастролеры с ними; московские поэты с ними; Вертинский, говорят (но это не при мне), пустил их к себе в номер. Ах, провинция!.. Но хорошо, что молодость прошла здесь. Теперь не жалею. Я сохранился провинцией. А тогда! Я страдал. Ты улыбаешься. Точно: я страдал. Я тосковал без своих друзей. Ты не замечал разве?
— Еще бы! — солгал Ваня, чтобы не обидеть Дмитрия.
— Но сейчас ни о чем не жалею. Через все надо пройти. Конечно, если в юности что-то стукнуло по мозгам, хочется людей незаурядных, пленяющих (ну вот как Свербеева я потом встретил; ой, письмо надо писать сегодня же!), а если их нет, ищешь заменители, и, конечно, не там. Ты часто выручал меня. Поиграй еще.
— Посоловел?
— И выпил бы с тобой, если бы тебе было можно.
— Мне можно.
— Нет уж! Поиграй.
— На слова Есенина. «Не-е жале-ею, не зову, не плачу…» Я ведь знаю все, что ты любишь.
— Спасибо.
Иногда эту светлую песню подтягивала Ванина мама, а лучше всех пела его жена, которой Ваня помог пробиться в оперетту. Именно оперетта, соблазн приобщения к миру певичек и балерин, музыкантов из оркестра испортил вконец провинциального мальчика.
— А еще я помню, Дима, как ты ходил в столовую нефтяников. Два акробата из «Буревестника», чемпионы страны, потешались над твоей рассеянностью.
— Они меня измучили! Я ведь тоже занимался акробатикой. Утром позавтракаю, иду, на улице Мира перехватывают: «О, великий человек! сразу видно: фуражку забыл на вешалке, вместо шарфа — половичок!» И точно! Фуражки нет. «Позавтракал? Ничего, ничего, Димок, еще две порции возьмешь». Не открутишься. Да я не хочу, говорю, я сыт, ребята. «Ничего, ничего, какую-нибудь клячу полюбишь, каша придает силу». И волокут за собой. Во какой слабовольный. Так же перед обедом. Я, бывало, целый день ходил из столовой и обратно, из столовой и обратно. Хорошо, что не от одного винного ларька к другому, что бы со мной сейчас было? Кто-то звонит…