Выбрать главу

Опять говорили о лучших сынах России и о ней самой…

Глава восьмая

О ТОМ, ЧЕГО УЖЕ НЕТ

Как же так?! Куда, каким ветром уносятся человеческие чувства? Как, почему убывает наша душа? Одна память примерно служит нам, но что память без волнений, без страсти к тому, что было? Мечты, желания, письма, надежды, печаль — зачем все это было? Было с тобой, ты еще жив, тебя узнает каждый по глазам, по осанке, но душа твоя что-то потеряла, и эту утрату хранишь только ты. Было, было, было — и нету. Иногда страшно и скорбно оглядываться назад. Страшно изумляться, как то, что было в твое время незаменимым, отступило и завяло, — и так тихо, по шажочку, по пяди, в смене месяцев и лет. Все летит и меняется в каком-то кружении, но твои представления о лучшей жизни остаются такими, какими они сложились в том далеком пропавшем возрасте. Поймет ли кто тебя теперь, если и сам ты на мгновение онемел и засох? В Кривощекове в родном доме висело у окна большое старое зеркало в пятнах. Всю зиму десятого класса Дмитрий вертелся перед ним, отрабатывая дикцию чтением до бессмысленности заученного отрывка из «Илиады» Гомера: «Гектор стремительно из дому вышел прежней дорогой назад, по красиво устроенным стогнам…»

И он, он, Дмитрий, сошел когда-то с отцовского крыльца; домой, домой! — все кричало в нем на юге несколько лет. Но сколько же позабыто им там из своей ранней сибирской жизни! Чувство теперь не отзывалось на прошлое. Он потерял Кривощеково. А как он рвался к нему! Тысячу раз вспоминал он и базар, и школу возле него, и улицу Станиславского, и трамваи номер 6, 4, 9, и кинотеатр «Металлист», и мемориал погибшим на войне. И нет больше сил ни жалеть, ни мечтать. А зима стояла лютая, но снегу, чисто и пухло лежавшего после войны на их улице, теперь выпадало мало, и по кочковатой дороге к болоту пестрела земля. Он никогда не переедет сюда, никогда!

— Мы живем по суетливой секундной стрелке, — сказал друг Никита за столом, — и до минутной не всегда можем подняться. Но, чтобы оправдать свою жизнь (перед собой же), признать ее содержательность и реальность, мы убеждаем себя, что секундная стрелка, наша жизнь то есть, и есть вечная. Если бы! Есть еще и минутная, она показывает на ничтожность и суету секундной. А есть ведь еще и часовая! Она движется к вечности. Только душа не знает времени, она, слава богу, свободна.

Двенадцать лет они жили врозь. И понемножку отвыкли друг от друга. Отяжелевший, развалистый в походке — разве это тот Никита, краса конькобежцев, возжигатель костров в Кудряшевском бору, завсегдатай вечерних шествий по улице Станиславского? Кто это так любил полутемный школьный зал и звуки танго? Кого дразнили его крепкие объятия в танцах? Где те девочки, сами его выбиравшие? Он, кажется, все позабыл?

Как старший брат спросил Никита о романе Егора с К.

— Я видел ее один раз, — сказал Дмитрий. — Ничего особенного.

— По письмам он влюблен как… Петрарка.

— Выдумал ее. Мне что не нравилось в ней… — Дмитрий помолчал соображая. — Она ничего не стыдилась. В гостинице, в моем номере, первый раз меня видит — и хоть бы что. Улеглась на мою постель, болтает, болтает, а сама трет его коленки, глаза влажные. Ну да, любовь, а стыд? Я чувствовал, что мне надо выйти, и она бы сама закрыла дверь. Он внушил ей, наверно, что она такая вот, не очень красивая, совсем, надо сказать, дурнушка, достойна самых лучших мужиков. Я почему-то уверен: у нее их много было и будет. Егор ослеп.

— Пусть погорит. Не все же время сидеть на кухне, потянет нас вдруг в светлую гостиную.

— А из гостиной опять на кухню. У тебя никого?

— Давно. Со всеми расстался. Служу.

— Зима… Никуда не съездишь… В «Красный факел» сходить, что ли? Наверно, и там уже никого нет из наших знакомцев? Где только не мечтал я жить! И на Псковщине, и среди воронежских оврагов, и в Загорске, и в Кривощеково… А застрял на юге…

— Хватит сожалений… — сказал Никита. — Ах, детство! ах, голубятники с Западной! А надо жить дальше. Каждый кусочек жизни будет жалко.

— Господи, царица небесная, — журила Дмитрия вечером Бабинька, — да почему ж ты туда сбежал далеко, кому ж ты там нужен? С дома сорвался, все равно что цаган. Чей ты сын? Отцов-материн. Чего с чужими-то жить?

— Пощади, пощади, Бабинька!

— Я вот маме твоей рассказываю… Ездила через тридцать два года родину посмотреть, в деревню Караканку, своих родителей помянуть на кладбище. Партизанские могилки разыскать под березами. Приезжала слезы доплакать. Зашла в ту долину, где я рвала цветки и на каком месте лежал мой родной дядя, колчаковцы убили. Как все разглядела, и ревела что было силы, но девочки увели меня на остановку. Дочь приезжала из Магадана, я все ешо вспоминаю Караканку, она говорит: «Мама! Да ты чо ето все ешо не съездила? На тебе денег, езжай на могилы, помяни, а кто жив, погости у них хоть месяц, хоть два, а денег будет мало, пошлем!» И я сказала: поеду.