— Я составила план на январь и февраль. Буду писать но пять тысяч знаков и худеть на сто пятьдесят граммов в день. Таким образом, к весне я закончу книгу и обрету товарный вид. А четвертого марта встречусь с Блю Канари.
— Ну ты даешь. А он в курсе твоих планов?
— Кто бы его спрашивал. В нашем деле главное — придумать, как все будет, а реальность подстроится.
— А если он не сможет четвертого марта? Вот не сможет, и все. Понос у него будет или командировка.
— Ну тогда, тогда… Тогда он будет наказан, и я приглашу его только на презентацию в мае. Или нет, там муж будет…
— На какую презентацию?
— Новой книги. Которую я напишу за январь и февраль.
— О Господи, я боюсь за тебя, Марта. Может, не стоит так жестко планировать свою, а главное, чужую жизнь? Это же прямой путь к депрессии, если не получится что-то.
— Лен, ты не понимаешь. Я не прагматик. Наоборот, реальность, она же расползается вся под пальцами. Под ногой твердо, а шаг влево — шаг вправо, и все. И вот я прокладываю себе какие-то рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, чтобы не так страшно и вроде какое-то будущее. Но если оно все послезавтра взлетит на воздух, я ни на секунду не удивлюсь.
— То есть игра в будущее, которого нет. И окружающих ты тоже вынуждаешь в этом участвовать.
— Не хотят — не надо. Им же хуже, пусть живут в киселе.
— А что у них могут быть свои планы, ты не думаешь? Даже не знаю, чего больше хочется — пожалеть тебя или пожелать, чтобы жизнь наказала и научила, пока не поздно.
— А давай просто не мешать, а?
Она актриса. Разумеется, где-то училась, где-то играла, со всеми знакома. У нее есть работа — ассистенты по актерам время от времени позванивают, предлагают сняться в сериалах. В массовке, конечно, но это тоже хлеб, если часто. Пятьсот в день, со словами — тысяча.
С этим когда-то спала, и с этим, и с этим. Сейчас — только выпить вместе и «поговорить».
— Ну, между нами — я ведь хорошая актриса? Хорошая?
— Маш, ну чё говорить — хорошая, бля, буду, — за кадром остается «только пить надо меньше, Маша».
— Я ж травестюха, до старости щенок. — Она закуривает «житан» и улыбается, не разжимая губ.
Мы сидим в гримвагене, я смотрю с усталой ненавистью — костюмы пропахнут дымом.
«Да посмотри же на себя — старая ты шалава, а не щенок».
— Француз мой зовет меня «девочка моя», «воробушек» — Пиаф знаешь? Приглашает к себе, представляешь, влюбился так, — она широко распахивает глаза, — пиииипец. А я не хочууу, я его не люблююю. — Теперь губы в трубочку.
«Господи, тебе и сорока нет, что ж ты истаскалась-то так. А самое мерзкое, вот эта твоя детскость придурковатая. Какая травести, на хрен, карлица грязная».
Вполне допускаю, что был какой-то француз и есть какие-то любовники. Маленькая, худая, быстрая. Ее небольшое, удачно, в общем, вылепленное личико непоправимо оплыло от пьянства. Одета «креативно» — подростковые тряпки, немного секонд-хенда, здоровенная фенька на руке, многорядные керамические бусы на шее, три серьги в ухе и недешевая деталь из прежней жизни — хорошая кожаная сумка, довольно потертая, впрочем. До образа городской сумасшедшей всего ничего — добавить шляпку или боа, и готово.
И дурно зажеванный «орбитом» запах перегара.
— Я не хочу уезжать, я жду свою роль. У меня есть роскошное амплуа — шикарная опытная стерва в стиле Ардан…
Говорить с ней — мука, она играет каждую фразу. В ее «я так хочу чаю» вложено столько страсти, что я быстро приношу чашку и с ужасом жду трагической истории — ну, не знаю, как за ней только что гнались или ее чуть не сбила машина. Но в течение двух пустых часов до ее эпизода она умудряется живо и гладко повествовать ни о чем — так же восклицая, придыхая и всплескивая, — просто для того, чтобы удержать внимание. Это тягостно для меня, и к концу разговора начинает болеть голова.
К нам подходит помреж, они обнимаются, целуют воздух и начинают обсуждать знакомых. Она преображается — ее фразы изящны и точны. Она говорит о живых и об умерших, и в устах ее горечь, нежность и яд. Потом сникает, переходит на обычное злословие, и вот уже массовку зовут на площадку. Она мельком взглядывает в зеркало, поворачивается ко мне, чтобы чуть ли не потрепать по щеке, но вовремя опускает руку и уходит.
И в какое-то короткое мгновение я понимаю, что она знает о себе все. И чувствует каждую морщинку на лице, каждый седой волос под черной краской. Нарочитое безумие, ежедневно укрепляемое алкоголем, — это единственный бастион между нею и реальностью. Только бы не видеть своего настоящего лица. Своего настоящего. Своего будущего. О прошлом — не вспоминать.