вы вроде бы не слишком неодобрительно относитесь к уже давним… чувствам, которые она ко мне питает.
Запинка на слове “чувства”, пристойная, но слабоватая, вынудила его сглотнуть слюну. Он продолжает с
большей уверенностью:
— Чтобы понять вас, мне надо было увидеть, как вы живете. Вы стайка женщин, пчелиная семья,
живущая ради своей матки и сплотившаяся вокруг нее. А я — ужасный трутень. Вы не решились бы так
сказать, может быть, даже так подумать, но сознательно или нет вы не прощаете мне того, что я разрушил вашу
монополию. Можно подумать, будто я отнимаю у вас то, что дают мне! Однако я ничего у вас не отбираю. Мы
греемся у одного очага. Вы так не думаете, Изабель?
Он почти обо всем догадался, но сравнения его неудачны. Дай-то Бог, чтобы его встреча с мамой была
такой же короткой, как брачный полет пчел, от которого трутень умирает! Что до очага, то этот образ хорош для
тех, кто отогревается у чужой страсти, но никогда не прыгнет в огонь, чтобы его поддержать. Ноги в тепле,
сердце в прохладе, — а сам он, Морис, ни горячий, ни холодный? Проще всего спросить у него:
— Почему вы женились на маме?
— Вы сами знаете.
Я теперь действительно знаю. Он на ней не женился. Его женили. Он поступил как честный человек,
узаконил привычку. Пылкий муж ответил бы: “Почему? Да потому что мы хотели жить одной жизнью, потому
что мы любили друг друга”. Он бы еще добавил: “К тому же мы думали, что у нас будет ребенок”, но не
удовольствовался бы таким объяснением. Морис, должно быть, сам это чувствует, потому что запоздало
добавляет:
— Знаете, я очень люблю вашу мать, и если я не женился на ней раньше, то лишь потому, что она
колебалась из-за вас.
Если он хочет сделать мне приятное, то ошибается. Но я успокоена: “очень” вовсе не усиливает глагол
“любить”, а, наоборот, принижает. Если бы мама могла сказать то же самое, все было бы замечательно. Но с
этой стороны, боюсь, дело обстоит иначе. “В любви, — говорила бабушка, считавшая себя многоопытной в
таких делах, — один всегда пленник другого, а другой — своих чувств. Самый свободный из них — не тот, кто
таковым кажется, но именно ему выпала лучшая доля”.
А я мечтаю отнять ее у мамы! Что-то во мне колеблется и раскачивается, как обтрепанная ель над нашей
головой, которая, пригибаясь под каждым порывом ветра, снова распрямляется ему навстречу. У меня озябли
ноги. Руки Мориса давят на мои плечи. Скроемся, уйдем, куда глаза глядят. Спуск, становящийся круче, а
главное, сильный запах прелой травы скоро сообщат мне, что мы приближаемся к воде, которой еще не видно за
деревьями. Все такой же галантный, искуситель отводит ветки на моем пути и шепчет:
— Все произошло слишком быстро. Мы оказались вместе раньше, чем привыкли к этой мысли. Но вы
увидите, Изабель, мы созданы для того, чтобы ладить. Я хочу лишь вашего счастья. Я уже уверен, что могу
обеспечить вам более полную и легкую жизнь.
Можно подумать, что он говорит с моей матерью, той другой Изабелью, декламирует фразы, уже
сослужившие свою службу. Вот и Эрдра — желтая-желтая, длинные гирлянды листьев перекатываются от
водоворота к водовороту.
— Будем друзьями. Ты не против, Изабель?
Изабель была бы не против, но чуть поодаль течением вымывает бухточку, где вы оба высадились, а
потом обнялись у нее на глазах. Это “ты” тревожит ее, хотя достаточно было бы с ним согласиться, чтобы
обрести покой. Она хотела бы ответить — и не находит слов. Вода у ее ног мутная и, как она сама,
растревоженная без причины. Не кусайте губы, Морис, не переживайте. Не считайте себя униженным при
мысли о том, что вы зря разорялись, что вам не удалось вытянуть самого жалкого “да” из этой девчонки,
которая, как вы думаете, упрямится ради удовольствия, забавляется, заставляя себя упрашивать, разыгрывая
кокетку со своими конопушками и рыжими патлами.
— Так значит, нет?
Да нет, Морис, это не значит нет. Это ни да, ни нет. Я не знаю, не знаю я. И вам, и мне, и всем не повезло
в том, что вам выпала наименее подходящая вам роль: мужа моей матери. А в остальном вы хороший мальчик,
серьезный, хорошо воспитанный, неплохо сложенный, полный добрых намерений, которому надо было найти
себе девушку постарше меня и помладше мамы и окольцевать без приключений настоящую мадам Мелизе.
Послушайте, Морис…
Но Морис меня не выслушает. Я слишком поздно раскрыла рот. Он уже не позади меня, он ушел, ворча:
“Маленькая ослица!” Даже не оборачиваясь, он поднимается к дому, топча большими яростными шагами пучки
подмаренника, чьи маленькие цеплючие семена десятками облепляют его брюки. Он сделал это зря. Я
собиралась ему сказать, что, в конце концов, я ему хоть и соперница, но не враг.
* * *
Возможно, он упустил и другой удачный случай. Если верить Нат, информированной на этот счет
поселковыми сплетнями, то, когда Морис по возвращении из Бернери отправился представить маму в Мороку,
мэтр Тенор выставил его за дверь после такой бурной сцены, что ни тот, ни другой уже не знают, как пойти на
мировую. А тут как раз появилась беспечная зеленая лодка, несущая по волнам толстяка, ощетинившегося
удилищами и посасывающего с надутым видом короткую трубку с заслонкой.
Сначала сын, теперь отец. Лодка плывет по течению вдоль камышей, где не рекомендуется волочить за
собой блесну. Еще одна аномалия: этот законник, председатель компании “Нантский тростник”, который, как я
не раз видела, доблестно выбрасывает обратно в воду добычу, не вышедшую ростом, решился ловить на
ведомую удочку у чужого берега. Правда, этот берег наш, и внимание, которое ему уделяет мэтр Мелизе, вкупе с
подчеркнутым безразличием к тому, что происходит у него за спиной, указывает на то, что он совмещает
деятельность опытного рыболова со своим дебютом в шпионаже. Слышал ли он голос Мориса? Заметил ли край
платья между ивами? Он проплывает, не поднимая глаз, не вынимая лески, по коридору из почти мертвой воды,
в котором его лодка пузом прокладывает себе дорогу, раздвигая вялые водоросли. Но язык у него, должно быть,
чешется. Конец удилища уходит вверх, вытягивает леску, закидывает ее подальше, и, довольный
предоставившимся предлогом поднять подбородок, мэтр Тенор делает вид, будто только что меня заметил.
Краем рта, которому трубка не придает благоухания, он бурчит:
— Как дела?
— Спасибо, помаленьку.
Мое воодушевление под стать его собственному и, видимо, приходится ему по душе. Поскольку лодка
неощутимо скользит, я делаю шаг, потом еще два, чтобы оставаться с ним наравне. Поплавок, движущийся
позади на отдалении пяти метров, и не думает дергаться.
— Ваш живец, наверное, мертв, месье Мелизе.
Толстяк бросает на меня взгляд, в котором на этот раз сквозит сочувствие. Трубка выпадает изо рта ему
на ладонь. Он громко, хотя и неуверенно, отвечает:
— Я, должно быть, вонзил в него крючок слишком близко от головы. Ну что ж! Другого у меня нет…
Следуют соображения по поводу недолговечности осенней плотвы. Но голос вскоре затихает. Лодка, все
так же продвигающаяся вперед, скрывается за завесой ивняка, виден лишь подрагивающий конец удилища.
Затем исчезает и он. Скрип уключины и легкий всплеск сообщают мне о том, что там слегка выравнивают
лодку, чтобы снова попасть в течение. Мне же остается только вернуться домой.
* * *
И застать всех собравшимися вокруг мамы, которая обхватила голову руками и клацает зубами. Берта,
сидя на полу у ее ног, бормочет ей что-то бессвязное. Нат держит ее за правую руку. Морис — за левую.
— Снова поднялась температура! — бросает он мне, мрачно взглянув на меня, словно я в этом виновата.
Но его взгляд встречает мой и проясняется, удивленный моей улыбкой.