Выбрать главу

иссякли: что же теперь, день и ночь быть начеку, принимать бесконечные предосторожности, продираясь сквозь

чащу намеков? Решив, что испытание продолжалось довольно долго, я сбежала, якобы из-за необходимости

накрывать на стол.

* * *

Моего ненадежного сообщника не было в серой комнате. Я нашла его в гостиной, где он, решившись все-

таки взять половину работы на себя, чинно разворачивал карамельку для Берты, не менее чинно советуясь с

Натали относительно размера и прививания грушевых черенков. Разве сейчас не самое время этим заняться?

Нашим деревьям грош цена, а он, прогуливаясь по лесу, нашел несколько красивых дичков. Не прекращая

расставлять тарелки, Натали трясла кичкой, протестуя во имя обычаев, возведенных ею в ранг точных наук:

— Помилуй, Бог, это невозможно! Сливы прививать нельзя: худ приплод в високосный год.

— А вишни?

— Тоже! И думать нечего до Святого Иосифа.

Безобидная беседа! Я словно вернулась во времена мирных споров, в которых, в лице бабушки и Натали,

сталкивались поверья Франции и Бретани, сходившиеся только по двум пунктам: “В мае жениться — век

маяться” и “В новолуние сеять — червь поест”. К несчастью, у меня из головы не шла другая пословица, как

нельзя лучше подходящая к случаю: “Когда валится не хромой и не пьяница — знать, сердце у него не на

месте!” Натали не удостаивала меня взглядом. Вид у нее был трудноопределимый, отчужденный или, может

быть, сдержанный. В общем, непонятный. Чтобы почувствовать себя непринужденнее, я решила вступить в

разговор.

— Ладно, — говорил Морис, — подумаем об этом на следующий год.

— А почему бы тебе не купить уже привитые саженцы? — брякнула я, не подумав.

Непривычное “ты” резануло мне ухо. Морис в ужасе вытаращил глаза. Берта наморщила свой узкий

лобик, и мне показалось, что рука Нат на секунду задержалась в воздухе, прежде чем поставить на стол

последнюю тарелку. Оставалось только одно: стоять на своем, превратить оплошность в сознательный выбор,

дать понять, что, для того чтобы упрочить мир, заявить во всеуслышание о добром согласии в доме, я решила

по-дочернему говорить отчиму “ты”, как и всем остальным. Нат непременно оскорбится, но уже по менее

серьезным причинам, а мама только обрадуется. Во всяком случае, мы избежим других промахов, не затыкая

поминутно себе рот. Морис тихо дрейфовал к двери. Я схватила серебро, оно зазвенело, помогая мне разрядить

необычно сгустившийся от напряжения воздух, а я вдоволь сыпала привычными местоимениями:

— К тому же сразу видно, что ты совершенно не знаешь Залуку! Уж поверь мне, у тебя здесь никогда

ничего не вырастет, кроме червивых яблок размером с орех… Ты наверх? Тогда, Морис, измерь, пожалуйста,

маме температуру.

И я украдкой мигнула на Натали, стоявшую к нам спиной, внушительную и молчаливую, но уже снова

невозмутимую.

XVIII

Когда под рукой нет роз, которые рифмовались бы с морозами и могли подкрасить водичку для

разведения сантиментов, сойдет и свекла: у нас своя красивая драма, мы можем занести себя в список жертв

проклятой любви — краткой, но страстной, — мы вступаем в ряды избранных, возжелавших превратить ад в

рай.

Но Мориса трудно представить героем трагической баллады, и он бы крайне удивился намеку на то, что

его дела с падчерицей оказались гораздо успешнее, чем у Федры с ее пасынком. Я сама была вынуждена

признать, что мое слишком короткое шестидневное счастье напоминает мне качели: то взмывая вверх, то падая

ниже некуда, я беспрестанно колебалась между смешанными чувствами, между головокружением и тошнотой.

Шесть дней! И до их истечения еще оставалось несколько часов. Наш нерабочий вторник, это 24 марта,

из-за которого я всю жизнь теперь буду бояться числа 24, заканчивался серо и обыденно. Морис снова

спустился к ужину, объявив, что у мамы 38,5°. Мы начинали привыкать к этим скачкам температуры,

удручавшим Магорена, и эта новость даже оказала нам услугу: натянутость за ужином могла сойти за

озабоченность. Поведение Нат все больше меня тревожило: мне не нравилось, когда она стискивала зубы и

затягивалась, словно в латы, в свой корсаж, обычно свободно на ней болтавшийся. Все ее слова и взгляды были

обращены к Берте, которой попадало ни за что: то капнула соусом па скатерть, то локти положила на стол. За

десертом небо затянуло тучами, собирался ливень, в кромешной темноте вскоре засверкали быстрые

фиолетовые молнии, и я прижалась носом к стеклу. Дождик-дождик, пуще, дам тебе гущи… Но Натали, вдруг

нарушив свое молчание, уронила:

— Чего это ты радуешься? Неспроста девице гроза глянется: чай, уж дождиком замочило?

Я тут же ушла, предоставив ей мыть посуду. Подловатая Изабель поднялась по лестнице, говоря себе:

“В конце концов, она прислуга, а ты весь день работаешь”. Затем та же самая Изабель, которой не

приходилось гордиться сегодняшним днем, зашла в комнату матери, где постаралась не задерживаться и куда

осмотрительный Морис поостерегся войти вместе с ней. Когда я вышла, полумрак на площадке позволил нам

обменяться пожеланиями спокойной ночи и непременным поцелуем, но не более того: каждому из нас слишком

хотелось побыть одному, и вскоре, надев чистую ночную рубашку с еще свежими складками, я заснула, пытаясь

вспомнить, я или Нат положила вчерашнюю в грязное белье.

* * *

На следующее утро, в среду, уже Берте пришлось меня будить: природа иногда делает нам такие

одолжения. И уже Морис выглядел неважно: должно быть, теперь он в свою очередь провел бессонную ночь в

размышлениях и самокопании. Сначала он не решался уехать (“Твоя мать действительно плохо себя чувствует:

надо бы вызвать Магорена”), затем не решался остаться (“У нас столько работы накопилось!”), в конце концов

все-таки добрался до своей конторы и позвонил оттуда врачу, попросив заехать в Залуку. Затем все утро я

наблюдала зрелище человека, разрываемого пополам. Для мэтра Мелизе программа оставалась прежней:

сохранять серьезность, придать этому приключению вид почти разумного поступка, свести его к повседневному

эпизоду. Но Тенорино терзал себе душу, явно жалея о том, что не может пролить на нее бальзам оправданий.

Войдя в кабинет, он сказал после нескольких ничего не значащих слов:

— А теперь, дорогая, за работу!

Но едва ушли первые два клиента, как секретарша очутилась на коленях своего начальника, тискавшего

ее, бормоча:

— Ну, ну, будем умницами.

Почти тотчас же эти приливы сознательности растворились в ворковании, миловании, всекасании. Была

предпринята попытка поиронизировать над собой:

— Если так будет продолжаться, Изетта, кабинету уже не подняться.

И даже еще одна, слабенькая, — поиронизировать над барышней, которая была рада и не рада слышать,

как узник в башне с блеском в глазах напевает где-то внизу:

— Если б проведал король, Изабель…

Наконец — капитуляция:

— Скажи мне, что дела могут подождать.

Дела подождали полчаса. Затем вернулся прежний Морис с высоко поднятой головой — и тут же ушел,

понурившись. Я чувствовала, что он мечется, боясь разбередить свою совесть, создать себе права. Немного

униженная такой требовательностью, но уже достаточно женщина для того, чтобы догадаться, в какую ловушку

попадает тот, кто считает, будто обладает нами, я позволяла ему совращать меня в кратком, но настолько

порывистом согласии всех чувств, что мне казалось — он совращает сам себя. Став менее покорной и

подстерегая его, как кошка мышь, я ждала, когда же он выдаст себя, когда же искренность развяжет ему язык.

Около одиннадцати он наконец сказал, поправляя галстук: