Тогда Натали, закрыв молитвенник, подошла ко мне и вынула шпильки, поддерживавшие мою вуаль.
— Он не сказал тебе, когда уезжает? — спросила она тихим шепотом.
Я медленно покачала головой, не подумав удивиться ни этой спешке, ни даже самому вопросу.
XXI
В тот же день перемирие было нарушено; положение начинало портиться, еще быстрее, чем мама в
могиле. Туда, где пристала лишь подавленность, вклинивалась завуалированная язвительность; затем, все так
же в рамках приличия, разгорелась битва. В несколько часов Залука превратилась в арену скрытых стычек
Мориса и Натали, старавшихся ничем не выдавать своих подлинных чувств и настоящих целей, цепляясь за
жалкие аргументы и ничтожные юридические вопросы.
В полдень Морис снова спустился. Он переменил костюм, оставив только черный галстук. Он уселся
перед тарелкой с вареной картошкой (великий траур — великий пост), и масленка при общем молчании
переходила из рук в руки. На второе был только творог, которого мы все терпеть не могли. Проглотив
последнюю ложку, Морис наконец раскрыл рот:
— Простите, мадам Мерьядек, я никак не найду адреса месье Дюплона. Мне же надо его известить.
— Уже, — сказала Натали. — Я отдала письмо почтальону.
— Ах, вот как! — отозвался Морис, и брови его нахмурились.
Он свернул салфетку и встал. Его рука попыталась походя коснуться моей, но безуспешно. Вскоре шум
его шагов, снующих между серой и голубой комнатами, все нам объяснил. Натали застыла, сложив руки на
груди, напрягши слух:
— Он переносит свои вещи к твоей матери, — сказала она.
Нат сурово смотрела на меня, словно я была за это в ответе. Ее брыли тряслись. Неуверенность,
стремление не нарушать святости сегодняшнего дня, присутствие Берты не давали ей закричать: “Да кто он
такой, что он теперь собирается делать в Залуке? Пусть убирается!” Но я ее очень хорошо понимала, с
полуслова. Я тоже поднялась наверх, Берта — за мной по пятам. Натали последовала за нами, улыбаясь:
— Видишь ли, я хотела, чтобы в этой комнате все осталось на своих местах.
В комнате у меня защемило сердце. Кровать была застлана безупречно натянутым незабудковым
атласным покрывалом. Морис рылся в шкафу.
— Бросьте, месье Мелизе, я все приберу тут на днях, — сказала Натали.
Морис не ответил и поднял глаза на меня, ища моего взгляда, чтобы обрести союзницу.
— Вы будете снова жить здесь? — выговорила я негромко.
— А куда же мне идти? Должен же я вернуть мадам Мерьядек ее комнату.
Обиженный обращением на “вы”, он засунул бумаги обратно в раскрытый шкаф, вынул оттуда другие.
Мне они были хорошо знакомы: в этой куче квитанций, писем, вырезок, мелких счетов, нацарапанных на
обратной стороне конвертов и наваленных на третьей полке в милом мамином беспорядке, не было ничего,
достойного внимания. Если он ищет важный документ, мог бы спросить у меня. В конце концов, разве не мне,
дочери, полагается проводить разбор и поиски бумаг? Меня вдруг озарило, что я у себя дома, и ни ему, ни Нат
— никому — нечего устанавливать здесь свои порядки. Я сочиняла фразу, способную тактично дать им обоим
это почувствовать, когда Морис меня опередил:
— Извините, что я говорю вам о таких вещах, бедные мои девочки, — сказал он, — но вы представить
себе не можете, какие сложности нас ожидают! Вы несовершеннолетние…
Он говорил это слащаво, ни на секунду не подозревая, какая ненависть огнем вспыхнула у меня в груди.
Несовершеннолетняя! Я была ею и 24 марта, но он тогда об этом не подумал. Тем временем он продолжал тем
же тоном:
— Две несовершеннолетние, с разведенным отцом, который снова вступит в свои права, трудности с
составлением семейного совета из-за отсутствия близких родственников, наследство, сводящееся к одному
дому, ограничивая нас неделимой собственностью, не говоря уже о бесконечных формальностях… Да уж,
уверяю вас, хорошенькая жизнь у нас начнется!
— Вы все видите в черном цвете, — сказала Натали. — У каждой девочки есть половина Залуки, и все
дела! Им надо будет только жить вместе, как раньше.
Морис повернулся к ней. Оба оставили подобающий случаю тон, и я слушала их с отвращением.
— Не стройте себе иллюзий, мадам Мерьядек. Предположим, что они смогут жить на свои скудные
алименты, но на что они будут содержать Залуку? Как уплатят налог на наследство? Я не говорю уже о моей
четверти, которую охотно им уступаю…
— Вашей четверти! — возмущенно воскликнула Нат.
— Оставим это, — сказал Морис. — Я все устрою наилучшим образом.
Снова он поискал моего взгляда и не нашел. Я была напугана. Как же я раньше об этом не подумала?
Благодаря немногим знаниям, приобретенным мною в Нанте, я знала, что он говорит правду: оставшийся в
живых супруг имеет право пользования четвертью собственности покойного. Морис сказал, что откажется от
этого права, но пока что он был в своей комнате, у него был козырь против нас, он превращал нас в рабов своей
щедрости, и, если вдруг я не покажу себя достойной ее, он сможет вынудить меня продать дом. Мой дом.
Мою Залуку!.. Натали не спускала с меня глаз, уверенная в моем ответе. Мне все же удалось не выдать
себя. Осторожно! У меня тоже есть козырь против Мориса. Томная улыбка наконец вознаградила его за дары.
Затем я прошептала:
— Послушай, Морис, мне тоже неприятно говорить сегодня о таких вещах. Но хочу сказать тебе сразу:
если мне придется потерять Залуку, я никому этого не прощу. Я уже нахожу непристойным, что тут, не
спрашивая меня, спорят о том, что мне дороже всего на свете.
Ни Морис, ни Нат не были удовлетворены. Для Мориса, несмотря на возвращение “ты”, Залука более не
могла быть тем, чем я дорожу “больше всего на свете”. По мнению Натали, я проявила слабость. Она подошла
ко мне, покровительственно положила руку мне на плечо.
Тебе скоро будет девятнадцать. Твой отец может объявить тебя дееспособной. Что до Берты, то, конечно,
ему придется заняться ею или передать под чью-то опеку. Но он меня знает и знает то, что я испокон веку здесь,
в Залуке.
И она тотчас ушла и увела свою воспитанницу. Удивительная Натали! Если она и не была мною
довольна, то я, по необъяснимым причинам, была очень довольна ею. Но Морис не должен этого заметить.
Напрягшись, продолжая нервно рыться в шкафу, он тоже не смел закричать: “В конце концов, кто здесь хозяин?
Во что позволяет себе вмешиваться прислуга?” Он смотрел, как она уходит — скорбящая, как подобает,
сильная, как надлежит, — с одинаково большим уважением и раздражением, и, когда наконец хлопнула дверь в
прихожей, только сказал:
— У нас будут неприятности с Натали.
Ему показалось нужным еще немного прибавить к своим обещаниям.
— Насчет признания дееспособности я согласен; я поговорю об этом с твоим отцом. Мне было бы
затруднительно играть роль твоего опекуна.
Затем, видя, что я уже больше не могу, что я не в силах больше ничего слышать перед этим голубым
покрывалом с застывшими складками, как на катафалке, он захотел пробудить во мне нежность и целомудренно
привлек к себе.
— Бедняжка моя, как это все тяжело!
Я стерпела его поцелуй. Но, уйдя к себе в комнату, вытерла щеку.
* * *
И там, несмотря на усталость, несмотря на желание побыть просто дочерью, потерявшей свою мать, и
дать волю своему горю, я принялась ходить кругами в своих черных туфлях.
Кружить, кружить, повторяя про себя: “Что происходит? Вся эта история с Залукой очень серьезна. Но
это не все”. Никогда я не понимала себя хуже. Между мной и Морисом вдруг словно выросла стена. Напрасно я
говорила себе: “Ну, куда он клонит — это ясно. Залука для него — враг, удерживающий меня, вешающий ему на