— Ну и ночку я провела, девочка моя! Только подумать — зарыл ее, как собаку! И еще цепляется… Бог
знает почему!
К счастью, она не зашла дальше этого, ограничившись порицанием викария, за которым в приходе
числилось немало провинностей:
— Он что, не знает, что среди добрых христиан покаяние превыше наказания? Всегда надо считать, что
люди раскаялись, даже если ты в этом сомневаешься. Тогда у всех легче на душе, и дурному в этом потачки нет.
Затем, поскольку спасение души превыше услады тела, она составила для нас соответствующий график.
De profundis 1 читалось каждые три часа, на коленях, перед камином в гостиной. Было положено начало
анонимной “цепи молитв”, переписанной тринадцать раз для отправки тринадцати верующим старушкам,
стоявшим одной ногой в могиле, которые не посмеют навлечь на себя гнев Божий, разорвав эту цепочку, а,
напротив, постараются разветвить ее по кантону. Наконец, Нат решила, что мы три месяца будем обходиться без
сладкого, и точно подсчитала, исходя из ста франков экономии в день, сколько это будет в мессах, заказанных
кюре в форме “частной просьбы”, без упоминания имени покойного. По общим расценкам выходило почти
десять, и Натали фыркнула, когда я предложила присовокупить к этому треть своего жалованья, которую я
оставляла на собственные нужды. Однако она отказалась:
— Нет, та жертва ценная, которую приносишь долго. Воспоминания и свечки сгорают потихоньку.
Но вечером, когда Морис вернулся вместе с мэтром Руа, чтобы принять первые положенные
охранительные меры, я поняла, почему она весь день не отходила от меня ни на шаг. Натали вдруг как-то
странно отступила на второй план, а в ящике с защелкой, где, как она объявила, “Мадам хранила свои бумаги”,
были обнаружены недорогое колечко — мамино — и, ко всеобщему удивлению, триста тысяч франков
казначейскими билетами, которых — в этом я была уверена — накануне там не было.
В последующие дни Натали, притворяясь, будто снова подчинила меня себе, без вопросов разрешила мне
вернуться в Нант. Она даже шепнула:
— Для меня невелика радость, что ты туда возвращаешься. Но этот в законах — как рыба в воде. Лучше
уж знать, что он замышляет.
Я, однако, еще хорошенько не знала своих намерений. Морис пугал меня своей уверенностью, такой же
твердой, как у Натали. Как адвокат он не мог не знать, что его шансы весьма сомнительны, но он рассчитывал
на меня в своем мужском ослеплении: обладаемая девушка, целиком находящаяся в твоей власти, — это ключ от
дома.
Впрочем, он делал все, что мог, чтобы позолотить свой ключик. С первого же дня, чтобы не отстать от
противника — он наверняка понял, откуда взялись казначейские билеты, — Морис заехал к мэтру Руа и
небрежно отказался в моем присутствии от своей пресловутой четверти наследства, заявив, что не хочет, чтобы
его обвиняли в том, будто он обокрал своих падчериц, и без того небогатых. Этот поступок тронул меня так, что
я и выразить не могу, а он еще усилил это чувство, проявив тактичность жениха.
Но несвоевременный визит мэтра Тенора, запершегося в кабинете вместе с Морисом, все испортил. Одно
только присутствие этого человека, приходившегося мне, так сказать, свекром — по линии сына, бывшего, со
своей стороны, моим отчимом, — жестоким образом напоминало о двусмысленности моего положения. Его
1 Молитва об усопших.
присутствие так же ясно означало и то, что, простив сыну промах, исправленный милосердным случаем, этот
господин явился по-отечески заверить отпрыска в своем участии и, наверное, призвать его как можно скорее
покинуть Залуку, так как не дело ему содержать дочерей своей покойной супруги. Мысль о том, что он мог
заподозрить, будто я, корысти ради, цепляюсь за Мориса, возмутила меня. Но и оказала мне услугу: еще один
аргумент в мою пользу. Однако этот аргумент стал невыносимым, когда мэтр Тенор, два-три раза повысив голос
во время разговора, вышел из кабинета решительным шагом. Неужели Морис, опередив мое согласие, в котором
был уверен, сделал глупость и позволил отцу о чем-то догадаться? Этот холодный взгляд — бросал ли он мне
обвинение в том, что, вслед за матерью, я остановила свой выбор на наследнике Мороки? Мое замешательство
было слишком явственным, чтобы не встревожить Мориса, который, истолковав все по-своему, закрыл дверь и
бросился ко мне:
— Ничего не бойся. Папа хотел, чтобы я вернулся в Нант. Естественно, я не мог ему признаться… В
общем, не сейчас.
Он наклонился ко мне. Но я отвернулась, тряхнув своими рыжими волосами.
* * *
Крупное объяснение состоялось только в конце недели. Что в Залуке, что в Нанте, Морис начинал
нервничать. Ему все труднее удавалось выносить кисло-сладкие замечания Натали. Со мной он пытался
держаться с предсвадебной нежностью с оттенком сочувствия, но у него это плохо получалось. Отвращение, с
которым я отвергала все его авансы, наверное, приписывалось им моему горю и печальной — и запоздалой —
деликатности по отношению к покойной; возможно, он даже видел в этом другую — и не менее запоздалую —
деликатность, честолюбие неудачливой любви, перед которой вдруг открылось будущее и которая отказывается
от временных даров, чтобы выказать себя достойной окончательного — чтобы восстановить свою
девственность. Наконец он не выдержал и однажды утром, приехав в контору, властно обнял меня. Я
изворачивалась, как угорь, но он меня не отпускал.
— Иза, — сказал он, — я знаю, о чем ты думаешь. Ты говоришь себе, что была моей любовницей, потому
что не могла быть моей женой, а теперь больше не будешь ею, раз я могу на тебе жениться. Но Иза, я о другом и
не прошу…
Однако он зажал мою голову в сгибе своего локтя: чтобы заставить замолчать совесть, поцелуй —
лучший замок на любой роток! Помогая себе рукой, умевшей меня смягчать, он, великий психолог, продолжал
самым что ни на есть теплым голосом:
— Я прекрасно понимаю тебя, дорогая. Будь спокойна. Мне тоже было не по себе, мне тоже это претило.
Но теперь мы свободны, и я люблю тебя…
Теперь!.. Вот то единственное слово, которого не следовало произносить, говоря об этой свободе! И я
люблю тебя… Довод тенорино, дважды заводившаяся пластинка! Слова эхом отдавались у меня в голове,
обретая всю полноту своего смысла: “Теперь мы поженимся, потому что он меня любит, ведь правда, после
моей матери, немного попользовавшейся этой любовью и завещавшей ее мне, по преимущественному праву,
сверх причитающейся доли, в активе своего наследства”. Как мог Морис до такой степени обманываться во
мне? Однако он сжимал меня все сильнее, бормоча мне в волосы:
— Конечно, люди станут судачить…
За его голосом, говорившим о свадьбе, я слышала ужасный, злорадный шепоток по беспроволочному
телеграфу нашего кантона: “Слыхали? Они там, в Залуке, времени даром не теряют! Сначала мать, потом дочь,
а может быть, обе сразу… Дружная семейка, что и говорить!” Я уже представляла изумление мэтра Шагорна,
который некогда склонился передо мной со словами: “Мадам Мелизе?” — и поторопился исправить свою
оплошность, узнав о моем звании девицы Дюплон; теперь ему придется поспешно исправлять другую, когда,
назвав меня “мадмуазель”, он снова услышит поправку: “Нет, на этот раз мадам Мелизе”. Какая путаница
начнется в голове и на языках наименее склонных к злословию! Обе жены по имени Изабель. Обе — в
девичестве Дюплон. Обе “узаконены” милостью Мориса, просто обреченного “белить закопченную трубу” (по
меткому выражению наших мест, где неузаконенное не освящается, но так же легко отшелушивается