всюду поспевала, всегда вовремя приподнимая свои тяжелые веки. Серая комната по-прежнему брала верх над
голубой, в которой свернулась калачиком новая королева под неусыпным надзором регентши, вытесненной в ее
стены и противоречия. На неделе снова заработала швейная машинка: Натали взялась перешивать готовое
платье для одного универмага в Нанте. Она отказалась от услуг мэтра Руа, заставила мэтра Армеле составить
новую опись, во время которой были обнаружены семьсот тысяч франков пятипроцентной ренты, “забытые” в
фарфоровой вазе, а после ухода нотариуса спокойно отклонила мои возражения, сказав:
— Мои деньги, что хочу, то с ними и делаю. Уж лучше они перейдут к вам, будто бы от матери: мне
пошел седьмой десяток, Иза, после моей смерти государство все у вас отнимет. В прошлый раз я подложила
только кое-какие сбережения на расходы. Теперь, когда этот убрался, могу выложить остальное.
Она вовсе не надеялась, что я брошусь к ней на шею, и я поблагодарила ее скупо, неловко. Такие
проявления доброты выковываются в цепь, а благодарность вешает на нее замок. Лишившись всего, Нат
вознаградила раскаявшуюся, навязав мне свое доверие, которое невозможно обмануть. Что мне делать, Господи,
что мне делать, если вдруг все начнется сначала?
* * *
“Этот”, однако, убрался не так уж далеко. Он бродил поблизости. Однажды утром мадам Гомбелу сказала
нам с притворно невинным видом: “Да, кстати! Я вчера вечером видела месье Мориса. Он здесь
прохаживался”. Однажды ночью я слышала свист под моим окном, а утром обнаружила на песке аллеи
глубокий мужской след, который Нат потом тайком разровняла граблями. Если мы вместе ходили в церковь по
воскресеньям, не надо было спрашивать почему. Если Натали настояла на том, чтобы мы снова взялись за
шитье, и нашла несколько предлогов для прекращения моей работы в Нанте (мэтр Армеле, например, охотно
взял бы меня к себе), если она никогда не посылала меня за покупками и всегда только сама отлучалась из дома,
стараясь не объявлять об этом заранее, оставлять Берту на моем попечении и не задерживаться по пути, — не
надо было спрашивать почему. Любая прогулка в роще казалась ей подозрительной, и я зачастую заставала ее на
повороте тропинки с ножом в одной руке и пакетом в другой, якобы старательно рвущей одуванчики для салата.
Вечером, стоило только какому-нибудь клаксону подольше погудеть на повороте, как она начинала ерзать
на стуле. Конечно, она ничего не говорила! Только не это! Не допускать того, будто что-то произошло — или
могло произойти, — значит лишить происшедшее значения, а со временем и правдоподобия. Но она
покашливала, переставляла ноги, а взгляд ее становился скользящим, клейким и прилипал к моим юбкам. Чаще
всего чертов клаксон был не тот и терзал долгое эхо болота лишь для того, чтобы объявить во всеуслышание об
осторожности какого-нибудь старого рантье, дорожащего своей шкурой, или торговца говядиной,
возвращающегося с ярмарки. Но однажды я узнала его, как в тот раз, лучше моей матери, — и почувствовала
стеснение в груди. Сигналили короткими, злобными, нетерпеливыми гудками, похожими на азбуку морзе; затем
зов стал протяжным, переполошив собак, глубоко разорвав полотно ночи. Не переставая шить, шить, я
подначивала себя изо всех сил. Чего от меня добивается этот красавчик своей ночной серенадой под
аккомпанемент собачьего лая? Он что, так ничего и не понял? У него был свой шанс: шанс волка, за один
присест сожравшего козочку, которому остается только уйти с набитым брюхом обратно в лес. Его не просили
пускать корни, присасываться, как вошь, к своей жертве! Страсти проходят, и даже если привычки остаются, кто
позволил ему отнести меня к их числу?
А клаксон все гудел. Разве это голос, разве это крик? Значит, ему не хватает смелости войти, устроить
скандал, самому взять реванш? Он рассчитывает на меня, на вероятную потребность получить обратно его
пробор, глаза-каштаны, большое, спокойное или неистовое тело; а может быть, его имя. Моя туфля вдруг
принялась выбивать странный ритм, иголка вонзилась в палец, наперсток закатился под стол, и я полезла за ним
на четвереньках. Затем я поднялась одним прыжком, растрепанная, на пружинистых ногах. Вернись, вернись,
звала труба, работая на этот раз на волка. Но Натали, более удачливая, чем г-н Сеген 1, крепко меня держала.
Она поднялась, разогнув свои старые колени, и с громким шумом закрыла ставни, ворча:
— Когда за окном темно, мне как-то не по себе.
Если верить моим ушам, “Ведетта” проезжала — побыстрее — еще два раза: по дороге в Мороку на
всякий случай делали большой крюк. Но вот получение полуденной почты каждый день выливалось в целую
историю. Нат трясло, когда она представляла, будто я распечатываю письмо; я же боялась, что она, сделав это
вместо меня, наткнется на непристойные намеки. Мы обе подстерегали приход почтальона и не пропускали ни
одного рекламного проспекта, не разодрав его по листочку. Как знать? Влюбленные так изобретательны! Я даже
удивлялась тому, что Морис не прибегал к красивым уловкам. В первые дни он удовольствовался безобидной
открыткой:
У меня много работы, и ты мне очень нужна. Приезжай, когда захочешь. Привет всем. Морис.
Нат неспешно разорвала у меня на глазах эту открытку (с видом Луары у моста Пирмиль). Три дня спустя
я получила другую (та же Луара, тот же мост). Эта была немного настойчивее:
Изочка, твое молчание меня удивляет. У тебя не тот характер, чтобы позволить держать себя
взаперти. Я заеду к тебе на днях: нам надо серьезно поговорить. Крепко целую. Морис.
— Пусть приезжает, — проворчала Натали. — Помело у меня под рукой.
Морис не приехал, но пришло заказное письмо с требованием вручить в собственные руки и подтвердить
получение. Не успел почтальон дойти до калитки, как Натали вырвала письмо у меня из рук. Я отобрала его
назад. Она снова его вырвала и на глазах у потрясенной Берты, квохтавшей: “Это от папы, да? Он приедет?”
(она спрашивала нас об этом каждый день, и мы не знали, что ответить), Натали схватила кочергу, включила две
конфорки на плите и засунула письмо в уголья, крича:
— Ну хорошо, я не читаю эти гадости! Но ты сама ему скажешь все, что ты об этом думаешь… Раз уж он
любит открытки, чтобы морочить голову почтальону, у которого язык без костей, я найду ему открытку: пусть
его почтальон тоже позабавится!
После обеда — вареное мясо с луком и лапшой, без сладкого — она перерыла свои сокровища и отыскала
две пожелтевшие, но чистые открытки: “Рыбная ловля на мох” (на который уже давно никто не ловит) и
“Гигантский каштан в Назэре” (который уже давно спилили). Она выбрала каштан, затем методично
расположила передо мной конторский бювар, чернильницу с коричневато-золотистыми потеками и ручку с
пером.
— Нужно ли все это, — промямлила я. — Молчание…
— Молчание не означает “нет”! — пробормотала Натали и, встав у меня за спиной, уже в полный голос
принялась диктовать: — Месье, прошу Вас…
Я с трудом нацарапала эти первые слова.
— …прошу Вас, — продолжала Натали, — раз и навсегда оставить меня в покое.
Перо мужественно добралось до конца фразы, хотя и не без ущерба для красоты почерка.
— Подпиши, — велела Натали.
— Я подписала тремя буквами.
— Нет, — сказала Натали, — ты не Иза для разных ухажеров! Подпиши: Изабель Дюплон.
Добавить “бель”, уменьшительное имя мамы, к моему? Привлечь и ее к этому предупреждению, под
которым сама она никогда не поставила бы своей подписи? Действительно, какой прекрасный символ,