мужчин, хотя они и не признают этого, не сами делают свой выбор, скорее они подчиняются, порой оказывая
упорное сопротивление тому, что в конце концов принимают. Моя единственная сила — в этом умении
принимать. Подобно цементному раствору, я сразу же прирастаю к существу, которое посылает мне случай,
если, конечно, это существо само обладает определенными свойствами, если оно сделано из материала, который
способствует процессу цементирования. Жизель обладала этими свойствами, Лоре их не хватает. Несколько лет
моего неудавшегося супружества мне, может быть, дороже, чем иным долгая счастливая жизнь, прожитая
вдвоем. И хотя мы с ней не были счастливы, это не мешает мне с грустью вспоминать о том времени. Ведь о
том, что могло быть, сожалеешь больше, чем о том, что было.
Теперь-то я знаю, как следовало жить. Но тогда что, кроме своей диссертации и небольших вытекающих
из нее благ, дал я этой молодой женщине, застывшей в зябкой тоскливой дремоте, жаждущей внимания,
развлечений, чего-то нового, неожиданного, тех милых глупостей, которые так мешают распорядку дня
преподавателя, но способствуют счастью молодой четы? Ровным счетом ничего. Ничего, кроме серого
однообразия буден, которое устраивало мою мать, но от которого сникла и погасла Жизель. Ничего, кроме
постоянной сдержанности и почти отроческой невинности. Похвальное усердие пай-мальчика, который
ежедневно уезжает и возвращается в одно и то же время автобусом 213, не опаздывая ни на минуту. Редкое
целомудрие, обесцвечивающее минуты близости, настолько суровое, что я не мыслил войти в ванную, когда она
там купалась, или, не погасив света, принести ей единственное доказательство своей любви.
И все. Да еще близнецов: мальчика, я назвал его Мишелем в честь своего отца, и дочку, которую я назвал
Луизой в честь своей матери; их появление Жизель встретила с радостью, которая, впрочем, длилась недолго.
Они еще и ходить не научились — почти все заботы о малышах лежали на ее сестре Лоре, серьезной и
удивительно хозяйственной девочке, — а Жизель снова стала печальной и молчаливой. В конце концов в дело
вмешалась теща. Однажды ненастным вечером я встретил ее около нашего дома; спрятавшись под розовым
зонтиком, она поджидала меня.
— Вы до отчаяния благоразумны, Даниэль, — начала она с места в карьер. — Вас, конечно, ни в чем
нельзя упрекнуть. Но неужели вы не видите, что ваша жена больше так не может, что она умирает от тоски?
И, пожав плечами, решительно добавила:
— У вас нет лишних денег. Так пусть она идет работать. У вас будут два жалованья, и вы сможете хоть
немного встряхнуться. Мы с Лорой охотно присмотрим за детьми.
— Но Жизель ничего мне не говорила, — пробормотал я.
Зато она говорила мне.
Задетый за живое скрытностью Жизели — они уже, вероятно, давно совещались за моей спиной, —
сбитый с толку, напрасно стараясь представить, как в таком случае поступила бы моя мать, я сопротивлялся
целых два месяца. Потом уступил. Жизель устроилась секретаршей к одному политическому деятелю,
царившему в то время в нашем кантоне, и очень скоро стала веселой и оживленной, как прежде.
Но так продолжалось не больше года, потом дела пошли еще хуже. Под всякими предлогами Жизель
стала поздно возвращаться домой. Иногда даже она покидала нас по воскресеньям, так как должна была
сопровождать в поездках своего патрона, о котором она говорила со смущавшим меня восторгом. Да и в ее
молчании появилось что-то новое; и в ее глазах я уже читал не скуку, а тоску и жалость. Выпадали, правда, и
такие дни, когда она бывала мила со мной, но и тогда в ее поведении чувствовались принужденность и
раскаяние. Я, право, не знаю, чем бы это все кончилось, если бы вспыхнувшая война не привела к неожиданной
развязке. Меня призвали в армию и отправили в Эльзас, я был ранен в одной из первых перестрелок этой
“странной” войны, попал в плен и в лагере для военнопленных узнал, что Жизель ждет третьего ребенка.
Она была натурой честной. И после моего возвращения, конечно, сказала бы мне правду, если
предположить, что в этом была необходимость. Но мне не суждено было больше ее увидеть. Эвакуируясь в
департамент Нижняя Луара, где у Омбуров под Анетцом был домишко Эмеронс, стоящий на берегу реки, вся
семья попала в бомбежку. Жизель с отцом были убиты в вагоне, матери размозжило ноги. Лора и трое детей
остались невредимы. Я говорю “трое”, ибо к этому времени у Жизели родился сын — Бруно.
Когда в 1945 году я вернулся домой, ему было пять лет, Мишелю и Луизе — восемь. Моя теща
превратилась теперь в калеку — она не могла передвигаться без костылей и выходить из дому, — однако
легкомыслия своего не утратила, и Лора, ставшая совсем взрослой девушкой, фактически одна воспитывала
детей у себя в доме № 27 на “маминой” стороне, как они говорили, в отличие от “папиной” стороны, где был
дом № 14.
Я ни о чем не стал спрашивать. Омбуры тоже молчали. Но когда я сказал, что собираюсь забрать детей к
себе, Лора взглянула на меня с таким безграничным уважением, что я даже смутился.
— Вам пришлось много пережить, Даниэль. Если вы ничего не имеете против, я по-прежнему буду вести
ваше хозяйство.
— Пусть ведет, — взглянув на меня искоса, сказала мадам Омбур. — Надеюсь, на ваше счастье, она не
выйдет замуж.
И вот началось беспрестанное снование взад и вперед. Я имею в виду не беспрестанное движение, в
котором пребывают все жители предместий и которое каждое утро уносит их в Париж, а между семью и
восемью часами вечера возвращает домой. Я говорю здесь о своеобразии нашей жизни: Лора, дважды хозяйка, а
вернее, дважды прислуга, целыми днями сновала из дома в дом, из кухни в кухню; то бежала готовить какой-
нибудь отвар, то возвращалась подмести пол, и так до позднего вечера, когда наконец, в последний раз перейдя
улицу, она благопристойно возвращалась ночевать в дом матери.
Колесо завертелось. Я не заметил, как пролетел год, два, три, пять лет. Я снова стал мосье Астеном для
тридцати учеников. Я получил назначение в лицей в Вильмомбле. Дети поступили в начальную школу, затем в
лицей. Мы завели собаку, холодильник и телевизор. Разумное ведение хозяйства позволило мне даже заново
перекрыть крышу нашего дома. И потекла тихая, однообразная жизнь, которая, казалось, устраивала всех. Я
ничего не ждал, ни на что не надеялся. С меня достаточно было привычных маленьких радостей: короткой
передышки по четвергам, более продолжительной во время летних каникул (мы проводили их в Анетце), ласк
своей дочки, наград Мишеля и чуть-чуть прилежания Бруно — его лень меня просто оскорбляла, даже Омбуры,
стыдливо потупившись, признавали, что он рос трудным ребенком.
Г Л А В А I I I
Озарений в жизни не бывает. Порой сознание наше пронзает яркая, как молния, вспышка, но это всего
лишь первый толчок. Едва она осветит темные его глубины, пробудит его, как тут же гаснет, и мы снова
погружаемся в рутину старых привычек. Но совесть проснулась, и теперь она уже не даст нам покоя. Одно дело
— почувствовать свою ответственность в целом, другое — быть на высоте при всех обстоятельствах.
И вот начинаются мелочные придирки. Сидя на своем насесте, я часами, пока мои сорванцы пишут
контрольную работу, взвешиваю все свои “за” и “против”. Сотни раз я обвиняю себя. Сотни раз нахожу себе
оправдание… “В конце концов, чего не хватает этому мальчишке? Я обращаюсь с ним так же, как со своими
старшими детьми. Точно так же, как их, я каждый вечер и каждое утро целую его, а если наказываю, то делаю
это скрепя сердце. Он не может пожаловаться, что о нем мало заботятся. Его хорошо кормят и хорошо одевают