хотел я видеть Мари. И то, что легко оправдала бы наша молодость, в зрелом возрасте не могло служить
оправданием. Новоиспеченный любовник — всего лишь старый вздыхатель, который наконец заставил себя
решиться. Мари между тем продолжала:
— Как только ты пришел, я сразу подумала: он какой-то странный сегодня, не такой, как всегда. И
почему-то не выкладывает мне своих историй. Неужели на этот раз он пришел просто ради меня? Ты что-то все
мялся, а потом вдруг…
В движении, которое она сделала, смущенно закрывая лицо рукой, обнажив при этом темную впадину
подмышки, было что-то кокетливое. Но голос, который словно выталкивал слова сквозь сжатые губы, звучал
очень искренне.
— Это так на нас непохоже. Но ты захотел, чтобы у тебя был какой-нибудь довод, и я согласилась на это.
Ты должен знать, что я именно согласилась на это. С меня довольно, Даниэль. Довольно. Я ничего тебе не
говорила, чтобы не оказывать на тебя давления, но в конце учебного года я попросила бы о переводе и уехала
бы на другой конец Франции, лишь бы только не видеть тебя.
И потом совсем тихо она добавила:
— Вянут голубые цветы надежды, остается один чертополох. Сентиментальные старые девы, как я,
словно колючками ощетинились принципами. Ты знаешь, что мои принципы сейчас страдают, больше того, они
вопиют. И все же так лучше. Ведь глупо, почти противоестественно, когда одинокого мужчину искушают две
женщины, а он упорствует, не смея коснуться ни той, ни другой.
Нет, Мари, нет, я всегда был с тобой, я всегда был твой и ничей другой. Не охладела, не заржавела старая
любовь, и никакой иной любви мне не надо. Что бы ни говорили, а мужчина, причем отнюдь не лишенный
темперамента, может, так же как и женщина, вести целомудренный образ жизни (правда, женщины в это не
очень верят, слишком долго сами мужчины внушали им обратное). В нашем обществе, которое прославляет
вино и с недоверием относится к алькову, легче сохранить целомудрие, чем трезвость. Мне не нравится это
сопоставление. Не считая двух-трех случаев (к сожалению или к счастью, грех слишком дорого стоит: десять
тысяч франков за час, тогда как я получаю всего восемьсот за частный урок), все это время мне удавалось
владеть своими чувствами; это одна из моих немногочисленных добродетелей. Сегодня эта добродетель тоже
страдает, она тоже вопиет.
— Даниэль, — проговорила Мари с тревогой, — ты снова недоволен собой или тебя опять что-то пугает?
Что-нибудь случилось?
— Нет, любимая! — протестую я довольно вяло.
Но слово “любимая” улаживает все; я не бросаюсь этим словом, я ни разу не произнес его с тех пор, как
меня мобилизовали в армию. Продолжая одеваться, я оборачиваюсь к ней и улыбаюсь. Я не могу испортить
этой минуты, не могу обмануть ее полную самоотречения доверчивость, не могу предать эти зеленые глаза. Но
я действительно недоволен собой. “Мы вовсе не такие уж ревностные поборники морали, — говорила моя мать,
— но у нас есть свои строгие принципы, и, хотя мы не кичимся ими, они нам очень дороги”. Мои строгие
принципы пошатнулись. Но я сердился на себя не за то, что произошло, а за то, что меня на это толкнуло.
Все произошло так быстро и так глупо. В субботу вечером, застав своего ученика в постели — у
мальчика оказалась ветрянка, — я возвращался домой по набережной Прево, жалея о потерянном уроке. Зимой
в таких случаях я стремлюсь поскорее возвратиться домой, летом — люблю побродить по улицам. Я смотрю на
рыбаков, которые тешат себя надеждой поймать сказочно огромную щуку, весом в пять килограммов, и могут
целыми днями сидеть с удочками; лески их переплетаются, цепляясь за коряги, и они распутывают их, вытащив
на траву. Я приглядываюсь к влюбленным парочкам: они стоят, сидят, чуть ли не лежат, прячась от посторонних
глаз за деревья, кусты или просто за полнейшее равнодушие к прохожим. Они наводнили весь берег, ничего не
поделаешь — конец марта. Как раз в ту минуту, когда я подумал: “Уже сейчас у нас в классах по тридцать
человек, если так будет продолжаться, нашим будущим коллегам обеспечено по пятьдесят”, — красный свитер
обжег мне глаза.
Нет никаких сомнений, это свитер Луизы, и в нем моя собственная дочь. Моя собственная дочь,
получившая разрешение пойти в кино. Сейчас ее вел, обняв за плечи, парень в синих джинсах, имеющий
отдаленное сходство с кузеном Мари Лебле, той самой Мари, с которой Луиза собиралась смотреть фильм.
Моим первым движением было неслышно подойти поближе на своих каучуковых подошвах, чтобы
окончательно удостовериться и остановить их. Но в этот момент две головы так трогательно-неловко
потянулись друг к другу, что со стороны казалось: их носы просто плохо намагничены. Они, вероятно, даже не
поцеловались, хотя кто знает. Гнев мой сразу же остыл. Лучше я отчитаю ее после, сейчас у меня не хватит
мужества подойти к ним, вспугнуть этих птенцов, на всю жизнь омрачить память о первом свидании грубым
вмешательством родительского правосудия. Я, родной отец этой девочки, не хотел выслеживать ее. Когда, резко
повернув, я быстро зашагал назад, какая-то веточка хрустнула у меня под ногой. Я услышал, как Луиза тихо
охнула, а юношеский голос глухо произнес: “Как по-твоему, твой предок заметил нас?” Я ускорил шаг, я почти
бежал. Крикнуть: “Остановитесь…” Но зачем, для чего и кому? Времени? Этим юнцам, которые одним махом
причислили меня к поколению своих предков, лишили меня законного места и той роли, которую я еще мог и
должен был играть в жизни? Уже настала пора целовать мою дочь, а Мари все еще ждет! И я бросился догонять
уходящее время.
Я добежал почти до самого Вильмомбля, задержавшись только на минуту, чтобы позвонить по телефону.
Лора была у матери. К телефону подошел Бруно.
— Передай тете, чтоб она не ждала меня к ужину, я вернусь домой, вероятно, очень поздно.
— Но ночевать ты все-таки придешь? — насмешливо спросил он.
— У меня собрание.
И я вошел к Мари.
Теперь мне предстояло поставить в известность детей. Поставить в известность о своем решении,
которое стало для меня неизбежностью (самое подходящее для меня слово). Мои желания превратились в
обязательства. И Мари это хорошо понимала. Она уже влезла в какую-то огромную ночную рубашку с
продернутой у ворота лентой, которая завязывалась в пышный бант, от чего она казалась похожей на девочку-
переростка. Она догадывается, о чем я думаю, и опережает меня.
— Само собой разумеется, Даниэль, — говорит она серьезно, — ты по-прежнему свободен. Ты не должен
чувствовать себя обязанным по отношению ко мне. Девицу в сорок лет уже нельзя скомпрометировать. — И
потом добавила лукаво (ей это совсем не шло): — Теперь ты уже сделал выбор. — Но, взглянув на будильник,
снова стала серьезной. — Договоримся так: я даю тебе срок полгода. Ты понимаешь, Даниэль, если я не стану
твоей женой, я не соглашусь быть и твоей любовницей… Уже час ночи! Тебе, наверное, лучше идти.
Я охотно оставила бы тебя ночевать. Но мы не можем не считаться с твоими. Довод, о котором я только
что тебе говорила, для них не имеет никакого значения. Даже наоборот…
— Как знаешь.
Слова не шли у меня с языка. В душе я возлагал некоторые надежды на свое позднее возвращение домой
— оно действительно с каждой минутой становилось все красноречивее; и потом, мне было жаль нашей первой
ночи, даже она не могла принадлежать нам полностью, отчего к воспоминаниям о ней всегда будет
примешиваться горечь. Сидя на краю кровати, я смотрю на Мари, на мою желанную спутницу, которую я
превратил теперь в свою сообщницу. Она тоже смотрит на меня. Ее морщинки лучиками расходятся вокруг глаз,
ее чуткие, словно антенна, брови слегка приподнимаются. Она здесь, рядом со мной, такая нежная и в то же