Выбрать главу

эти дамы, так упорно желавшие видеть во мне благородного человека, который только выполняет взятые на себя

обязательства, были несколько поражены. Им, конечно, казалось, что я перенес на Бруно всю свою

привязанность, передал ему права на ренту, которой пользовалась Мари. Испытывая потребность кому-то

покровительствовать, я, мол, набросился на самого податливого; или же: я подчинился своей роли отца, как

подчиняются диете. Конечно, именно это имела в виду Мамуля, когда однажды, взглянув на блюдо со

шпинатом, где желтели глазки крутых яиц, произнесла:

— Раньше я терпеть не могла шпината, а теперь обожаю его. Вот так и получается: сперва что-то

ненавидишь, потом заставляешь себя через силу есть, потом привыкаешь, и вот уже нет для тебя ничего

лучше…

Бруно, Бруно… Наша машина катится по направлению к Вильмомблю. На дороге пусто. И как всегда,

когда нам случается выехать на свободный от машин перегон, он, конечно, скажет:

— Жми на всю железку! Путь свободен.

Для меня машина — средство передвижения. Для Бруно даже такая машина, как наша малолитражка, —

радость движения. Я слегка нажимаю на педаль. Как мне сейчас хорошо! Я ничего не хочу от жизни, вот только

бы ехать и ехать так. Мне хорошо, и мысль, что можно жить какой-то другой жизнью, кажется мне такой же

нелепой, как попытка вести машину вспять. В жизни существует столько обратимых положений. Можно

сменить рубашку, род занятий, убеждения. Можно переменить жену. Но нельзя переменить ребенка. Он

родился, вы принадлежите ему, вы в его власти. Он существует, и ничто, даже его смерть, не сможет вырвать его

из вашей жизни. Он будет существовать, и ничто, даже смерть родителей, не помешает ему стать их

продолжением. Ребенок необратим. И после него, и после меня все будет нестись вперед с быстротой

времени…

— Что это у тебя вдруг мотор заглох? — спрашивает Бруно.

Да, мотор заглох, я слишком резко затормозил перед самым носом двух школьников, которые переходили

улицу. И я вспомнил, что у меня тоже есть еще двое детей, а я в своих мыслях всегда только с этим.

Г Л А В А X I I

Воскресенье. На этот раз вся семья в сборе. Широколобый, широкоплечий Мишель сидит очень прямо,

со стороны можно подумать, что он заглянул к людям, занимающим куда более скромное, чем он, положение. С

презрительной гримасой, которая у него появляется всякий раз, когда он имеет дело с чем-то, с его точки

зрения, несерьезным (а в его глазах литература уж никак не заслуживает внимания), он листает роман Камю,

забытый на столе Лорой: она читает мало из-за недостатка времени, но в отличие от большинства домохозяек

предпочитает серьезную литературу. Не успев переступить порог, он сообщил:

— Буйвол был против того, чтобы я сдавал вступительные экзамены в этом году. Но в конце концов

согласился, я могу попытать счастья. Представляешь себе, я выиграю целый год!

Он не сказал мне ничего нового. “Буйвол” был студентом математического факультета, когда я учился на

филологическом; иногда он снисходит до того, что вспоминает об этом и звонит мне по телефону. Вчера он

промычал мне в трубку: “На мой взгляд, твоему сыну следовало подождать. На будущий год он прошел бы с

блеском”. Мишель добавил:

— У меня нет никаких планов на сегодня. Хочу весь день провести с вами.

Смиренно выслушав его полное смирения решение, чувствуя, что я навсегда останусь для него лишь

отцом, который платит за пансион, дает в случае необходимости свою подпись и принимает из его рук

похвальные листы, я пробормотал, как и полагается в таких случаях:

— Чудесно.

Луиза, по крайней мере, старается сохранить видимость. Она ласкова от природы и расточает нам свои

ласки, как и многим другим, а потому, когда она дома, создается полная иллюзия взаимной любви. Правда, ее

ремесло уже дает себя знать, у Луизы слишком профессиональная осанка, удивительно гладкая кожа на лице,

она боится лишний раз улыбнуться, чтобы, не дай бог, не наметилась где-нибудь морщинка, а блестящие глаза

ее напоминают драгоценные камни в искусной оправе. И все-таки, когда она проходит мимо, отрабатывая

каждое свое движение, следи за безукоризненностью своих певучих жестов, я, право, не жалею, что она моя

дочь.

Бруно откровенно восхищается и братом и сестрой.

— Ты запросто пройдешь, нечего и думать, — говорит он Мишелю.

Поворачивается к Луизе, дотрагивается до ее платья и не может сдержать восторга.

— Ну и платье ты себе оторвала!

Затем, вспомнив, что он правая рука отца, объявляет:

— Сегодня мы не обедаем у бабушки. У нее давление двести сорок. Лора дала ей слабительное и теперь

сидит под домашним арестом, таскает горшки.

— Довольно, Бруно, — обрывает его Мишель.

— Бедняжка Лора, — бормочет Луиза и морщит нос (на минуту позабыв о строжайших указаниях своих

наставников), однако ей и в голову не приходит помочь своей тетке в этом малоприятном занятии, а ведь Лора

должна одна поднимать тяжелую, полупарализованную старуху.

— Она приготовила нам холодную закуску, — как всегда, без всякой последовательности продолжает

Бруно. — Где мы ее срубаем? Папа предлагает устроить пикник на песках, неподалеку от Эрменонвиля.

— А, это те самые пески, те самые дюны, откуда торчат скалы и где производили натурные съемки

Сахары? Тогда нет, с меня хватит фильма, — заявляет Луиза, которая только и может похвастаться что своей

кинематографической эрудицией.

Завязывается спор. Бруно не прочь поехать в Орли. “Посмотреть на большие-большие самолеты”, —

издевается Мишель. Бруно с удовольствием расположился бы поблизости от трассы велогонки Париж — Бордо.

“Что ж, мчись туда, Бобе”, — бросает Мишель, а Луиза, которую не слишком прельщает завтрак на траве,

предлагает оставить еду на вечер и пообедать просто в “Летающей рыбе”, на том берегу. А после, пусть кто

хочет потанцует, а кому это не слишком улыбается, пусть возьмет напрокат речной велосипед или лодку. “Это,

пожалуй, подойдет”, — одобряет Мишель. Выражение лица Бруно, который уже заранее уверен, что он

останется в стороне. Выражение лица мосье Астена, по мнению которого остаться в стороне, когда с тобой

рядом отец, не такая уж катастрофа и который быстро подсчитывает в уме свои ресурсы. Конец месяца был

нелегким. Мосье Астен никогда никому не говорит об этом, но он делает буквально невозможное, чтобы дети ни

в чем не нуждались, чтобы вовремя заплатить за учебу Мишеля и платья Луизы. Ради этого он уже давно

расправился с ценными бумагами, которые полагается иметь главе семьи и которые теряют свою ценность еще

быстрее, чем свою притягательную силу. До тридцатого он без денег. Не говоря ни слова, он красноречиво

потирает большим пальцем указательный, показывая, что сидит на мели, и, как хороший преподаватель, чтобы

скрыть свое смущение, произносит:

— Non licet omnibus adire Corinthum 1.

— Не расстраивайся, папа, — утешает Луиза.

— Конечно, не стоит из-за этого, — говорит Мишель.

В их молчании мой приговор. Бедный папа, он делает все, что может; правда, может-то он немного. Тсс!..

Не будем огорчать его. Но мы — я, Мишель, из породы сильных, и я, Луиза, из породы прекрасных, — мы

добьемся большего. Сильный встает, Прекрасная вертится на своих каблучках. Они уходят в вестибюль,

совещаются, снимают телефонную трубку. Я уже давно заметил, что, хотя между ними нет почти ничего

общего, если не считать беспредельной веры в будущее и сознания собственной силы, которая у одного

сосредоточена в упрямом бычьем лбу, а у другой — в стройных ножках газели, они прекрасно понимают друг

друга. Когда Мишель обращается к Луизе: “Эй, сестренка”, — тем особым тоном, каким он разговаривает