Выбрать главу

жизни не всегда все бывает так уж гладко, нечего было ему туда соваться и вообще нечего ему все время там

торчать. Но все-таки, мой милый мальчик, я не люблю, когда тебя обижают, даже если эти обиды толкают тебя

ко мне, даже если они идут тебе на пользу, даже если они учат тебя уму-разуму. Он молча переживает свои

огорчения, я ни о чем не спрашиваю его, не хочу бередить его раны, а он всем своим видом старается показать,

что его все это нисколько не задевает, хотя так хорошо знакомое мне посвистывание сквозь зубы говорит об

обратном. Но иногда я выдумываю какой-нибудь благовидный предлог — мне нужно заехать на почту, к

парикмахеру, в книжный магазин — и прошу отвезти меня в Ансени, чтобы дать ему возможность

попрактиковаться, сесть вместо меня за руль нашей малолитражки. И, уж конечно, я не стану бранить его за то,

что он слишком резко переключает скорости: удовольствие, которое при этом получает новоиспеченный шофер,

стоит старой шестерни.

Однако мое терпение вот-вот лопнет, впервые в Эмеронсе я готов считать дни. Меня раздражает не

только глупейшее соперничество моих сыновей, но и этот непрерывный тамтам, джига, то неистовство, которое

опустошает их и отравляет все их развлечения, и тот священный ужас (надоело, все это мы уже столько раз

слышали, сейчас у нас каникулы), который вызывают у них разговоры на серьезные темы. Мне непонятна

ненасытная жажда удовольствий; те небольшие радости, которые я знал в жизни, никогда не утомляли меня.

“Не следует слишком много развлекаться, чтобы не пресытиться”, — говорила моя мать, которая вообще не

знала, что такое развлечения. Они же буквально пожирают их. И меня бесит, когда они, не в силах придумать

себе новые забавы, начинают зевать. Гости еще молчат. Но Луиза уже не скрывает, что ей становится скучно.

— Рыбная ловля, лодка, купание, рыбная ловля, лодка, купание… В Эмеронсе только и есть что река. Не

слишком разойдешься.

А ведь по их милости я в какой-то степени испортил себе каникулы. Мой расчет был прост: я надеялся

сблизиться со своими старшими детьми, подружиться с ними, понять их. Но я, как правило, оказываюсь вне

игры, и мне все труднее бывает предугадать, как они отнесутся к тому или иному поступку. Например, они

вечно критикуют “нелепый наряд Лоры”. И вот, обидевшись, Лора делает над собой похвальное, как она

полагает, усилие и однажды утром появляется в брюках. Вы думаете, она имеет успех? Как бы не так! Все

шокированы. Луиза шепчет мне на ухо:

— Нет, ты только погляди, как она вырядилась.

— Точно так же, как ты и твои подруги… В конце концов, ей всего тридцать три года, она на полпути

между вами и мной.

— Конечно, — замечает Бруно, — но она моя тетя.

Я понял, как мне кажется, что, на их взгляд, брюки идут девушкам (правда, брюки требуют узких бедер),

а не матерям. Подобно тому как священник перестает быть священником, как только снимает свое облачение,

мать в брюках оскорбляет их взор. А Лора для них все равно что мать. Где только эти свободомыслящие прячут

свое чувство святого?

Вот вам другой пример: как они все возмутились, когда наш почтальон, наша местная газета, сообщил,

что мы не увидим больше нашего мясника, так как тот, бросив жену с двумя девочками, сбежал с бакалейщицей

из Варада.

— Он оставил ей лавку, — весело уточнил почтальон.

— И детей! — негодуя воскликнула Луиза.

Послушали бы вы Мари — она судила еще строже.

И то, что жена открыто ему изменяла, и то, что он пять лет не решался утешиться с другой женщиной, в

их глазах не служило ему оправданием. Я хотел поспорить: ведь оставаться в семье было бы с его стороны

лицемерием. Но мне тут же возразили, что дело совсем не в жене — измена за измену, он имел право отплатить

ей той же монетой, — а в детях, у них есть незыблемые права на отца, который, дав им жизнь, подписал некий

нерасторжимый контракт, ведь они могли бы и не появиться на свет. Мне показалось, что в их понимании:

“Дети не просили, чтобы их рожали”, — контракт был односторонним. Я уже собирался возразить. Но взгляд

Бруно, устремленный на человека, подписавшего с ним контракт, ясно говорил, что человек этот принадлежит

ему, и, напомнив мне кое о чем, этот взгляд вначале заставил меня промолчать.

Но потом заставил заговорить, придав мне мужества и напомнив, что если у Бруно есть права на меня, то

я отвечаю за него и в случае необходимости должен уметь защитить его от него самого. К сожалению, разговор

закончился взрывом. После обеда я застал его на террасе, то есть на той самой площадке, на которой когда-то

рыбаки-фермеры складывали, спасая от паводка, сено и навоз и которую мы потом засыпали песком, натаскав

его с ближайшей отмели. Отсюда была видна не только лужайка, где в то время стояли палатки, но и река, и

окрестности на несколько километров вокруг.

— Ты один? — спросил я его.

Прищуренные глаза, поджатые губы и короткий ответ:

— Они ушли.

— Ну, тогда послушай-ка меня, сынок…

Я заранее приготовил целую речь.

— Послушай, сынок, нельзя так, с ходу, в самые последние дни решать столь сложный вопрос. Надо

заранее посоветоваться с кем-то, что-то разузнать, предпринять.

И папа в энный раз принимается перечислять различные возможности, он взвешивает, сравнивает и,

жестикулируя, произносит одну из тех проникновенных речей, на которые его иногда вдохновляли в лучшие

дни его лучшие ученики. Мол, давай поразмыслим вместе, сынок. И может быть, не торопясь, общими силами и

придумаем что-нибудь до конца месяца. И, похлопав по плечу сына, который, казалось, сосредоточенно слушал,

папа наконец спросил, стараясь его подбодрить:

— Тебе действительно ничего не приходит в голову?

Бруно, казалось, очнулся от своей задумчивости. Он конечно, слышал мой вопрос, но это было

единственное, что он расслышал из всей моей речи.

— Нет, просто ума не приложу, куда делись эти мерзавцы.

И эти слова его вызвали взрыв — один из тех редких, страшных и великолепных взрывов гнева, которые,

несмотря на мою обычную сдержанность, у меня бывают.

— Черт возьми, — завопил мосье Астен, — я целых пять минут распинаюсь перед ним, говорю ему о

самых важных вещах, от которых зависит все его будущее, а этот идиот даже не слушает меня! Этому сопляку

еще не исполнилось и восемнадцати, он неловок, нескладен, неповоротлив, как медведь, а туда же, красоваться

перед барышнями, и сейчас, видите ли, он сидит и ворчит, потому что они оставили его, ушли куда-то подальше

крутить любовь…

Я словно с цепи сорвался. Я кричал так громко, что Лора, изумленная, выбежала из дома. И тут она

узнала, что у меня есть сын, по имени Бруно, круглый дурак, безмозглый болван, который годится только на то,

чтобы улицы подметать; и другой сын, по имени Мишель, который немногим лучше первого, но который

возомнил, что он вышел из бедра самого Юпитера, но, видимо, он вышел из самой верхней части бедра, раз от

него до сих пор несет; и кроме того, дочь, о которой тоже стоит поговорить, а, впрочем, лучше совсем не

говорить… Одним словом, она узнала, что у меня есть трое детей, трое негодяев, трое, не стоящих наших забот,

наших усилий, наших жертв, типичных представителей своего поколения, которые вполне под стать своим

друзьям, подающим им неплохой пример. Я уже обрушился на всю нынешнюю молодежь, готов был проклясть

весь мир, не забыв, конечно, и самого себя. Лора узнала также, что не было еще на свете такого болвана отца,

большего размазни и глупца…

— Полно, Даниэль, — пыталась она меня успокоить, — мальчик все понял, он раскаивается.

Он, конечно, раскаивался, но куда меньше, чем я. Он был подавлен, тем более что вдалеке среди полей,

среди трепещущих под ветром зарослей ольшаника он в ту же минуту, что и я, заметил на зеленом фоне травы