Выбрать главу

Этот последний симптом особенно беспокоил доктора Магорена, не решавшегося ничего предпринимать до получения результатов анализа, доверенного одной нантской лаборатории, которые задерживались из-за выходных. Доктор заезжал в субботу вечером, в понедельник утром, в среду днем и почти с облегчением объявил, наконец, в четверг в отсутствие Мориса:

— Я не ошибся: это именно то, о чем я вам говорил.

Грозные слова, которые я, однако, выслушала спокойно. Ныне уже невозможно пребывать в безмятежном неведении: как только поставлен диагноз, медицинские словари, которые есть почти в каждом доме, повергнут своими подробностями в ужас профана с богатым воображением, готового видеть все в самом мрачном свете. Мы набросились на «Медицинскую энциклопедию», и от того, что мы вычитали про болезнь, которая «в острой форме часто приводит к летальному исходу», нам стало плохо. Но уверенность притупляет тоску: уже ничто ее не усилит, ничто не сможет превзойти, кроме надежды, подкрепленной нашим общим ощущением того, что мы становимся сильнее перед лицом конкретной опасности. Я и бровью не повела, когда Магорен достал шприц, добавив:

— Сделаю ей первый укол. Самое время…

Он поднялся к маме, сделал укол и ушел, оставив нас с Натали одних у ее постели. С самого начала мы от нее почти не отходили, сменяя друг друга в хлопотах по хозяйству, сведенных к минимуму. Мы проводили у ее постели почти весь день, сидя неподвижно, раскладывая на ее пледе бесконечный пасьянс или рассеянно орудуя иголкой, но тотчас вскакивая и бросаясь к ней, как только она стонала, шепча имя — в девяти случаях из десяти это было имя Мориса. Берта, отосланная на кухню, пользовалась этим, чтобы опустошать буфет, и нам издалека было слышно, как она мучает единственную песенку, которую ей удалось запомнить и которой она теперь словно приветствовала Мориса, когда тот возвращался домой:

Далеко от земли В море ходят корабли. Папа, мне ответь скорей: Нозки есть у кораблей?

Это «з» было неизменным, как и терпеливое восклицание Мориса в четверть девятого:

— Ножки, Берта, а не «нозки»… И смени пластинку, прошу тебя!

Сам он ее, впрочем, не менял, и дальше все шло без изменений. Дверь прихожей взвизгивала — один он, не зная особенностей ее петель, смел исторгать из нее этот визг; рассохшаяся ступенька лестницы скрипела — один он, не зная, где ее место, смел ею скрипеть, — и перед нами появлялся Морис, его пробор, кожаный портфель, стрелка на брюках. Он говорил: «Добрый вечер, дорогая!» — ровным голосом, не вязавшимся с нервным подергиванием его верхней губы; шел прямо к кровати, бросал взгляд на температурный лист, другой — более быстрый и словно испуганный — на лицо жены и наклонялся, чтобы наскоро поцеловать ее в волосы. «Не разговаривай, отдыхай!» — добавлял он, поправляя ей подушку или подтыкая одеяло со спокойной — или сдерживаемой — или уже смиренной участливостью. Затем он пятился назад, приложив палец к губам, и шептал, слегка касаясь меня рукой:

— Добрый вечер, Изочка.

Тогда я отвечала: «Добрый вечер, Морис», — и мама, пытаясь изобразить улыбку под своими струпьями, обволакивала нас далеким, довольным взглядом. Морис открывал портфель, долго перелистывал какое-нибудь досье, делая пометки карандашом, и наконец говорил:

— Пойдем ужинать, Изочка.

И Изочка поднималась. Послушно. Испытывая отвращение к любезности, ставшей такой же непреложной, как прием лекарств, и пропитавшей весь дом, подобно запаху эфира. И с чувством еще большего отвращения к подозрительной легкости, с какой ей дышалось в этой атмосфере. Передышка была необходима, это так. Но какой бы временной она ни была, я не могла отрицать, что соблюдаю ее без большого труда: ни смиряясь, ни возмущаясь, но внутренне предательски скользя по наклонной плоскости, отделяющей манеру поведения от привычки. Факел перешел теперь в руки Натали, которая, напротив, утрачивала свою осторожность. Именно она, без сомнения, была теперь самой боевой. Мысль о том, что настоятель, случись в том нужда, не решится переступить порог Залуки, не давала ей спать, и только опасение расстроить нашу больную мешало ей заговорить с ней об этом. Она рассыпалась в намеках — все напрасно. Но она все-таки выиграла одно очко, убедив Мориса больше не спать в «голубой комнате».

— Мало ли какие могут быть надобности у женщины в таком состоянии. Она будет вас стесняться… Займите мою комнату. А я поставлю себе раскладушку рядом с Бель.

И Морис малодушно согласился. Я говорю «малодушно», не будучи уверенной в том, что сама не заслужила этого определения больше него, и не находя лучшего, чтобы как следует выразить то мимолетное чувство, легкую неловкость, которой я не сумею объяснить. Как не смогу объяснить и того, почему Морис уступил. Наверное, из деликатности, а может быть, из трусости или просто, чтобы высыпаться по ночам и быть в форме перед трудным днем. Еще вероятнее — по всем этим причинам сразу: разве достойные и недостойные причины не сплетаются всегда между собою? Мне кажется, они образовали не менее запутанный клубок под кичкой Натали, способной как щадить взор Мориса из жалости к маме, так и пользоваться случаем, чтобы дать ей понять, что ее муж может запросто от нее отвернуться, и притом уладить все эти дела со своей святой, доказав ей, будто таким образом подготавливает состояние «непорочности», приемлемое для исповедника.

* * *

Она чуть было не призналась в этом в четверг вечером, через час после укола. Мама была в ужасающем состоянии: в полукоме, прерываемой хрипами, — настоящее начало агонии. Она словно ничего не видела и не слышала, могла пошевелить только кончиками пальцев, вцепившихся в простыню на всю величину ногтей. Это последнее обстоятельство, напомнившее мне смерть бабушки, перепугало меня, и, около часа дня, не выдержав, я вдруг сняла фартук.

— Зайди сначала к кюре домой, — сказала Нат, — и надень шарф.

На самом деле, промчавшись бегом два километра, я зашла сначала на почту предупредить Мориса, которого не оказалось в кабинете, но мне удалось дозвониться к нему в суд. «Я еду!» — крикнул он в трубку. Тогда я заскочила в дом священника, но никого там не застала: настоятель ужинал у протоиерея, в Поншато, викарий спешно уехал крестить чересчур хилого новорожденного на какую-то затерянную ферму, а мадам Гертруда, властная экономка этих господ, выказала такую надменность, что я развернулась и ушла, даже не объяснив ей цели своего посещения. Заинтригованная, она что-то прокричала мне вслед, пока я неслась обратно через площадь, но я не остановилась и одним духом домчалась к Магорену, который, по моим расчетам, должен был быть дома. Он только что уехал в больницу, где заканчивал рентгеноскопию, и заставил меня прождать с добрых полчаса, прежде чем посадил в свой «жювакатр».

Повороты были преодолены на непривычной скорости, но на колокольне все-таки уже било три, когда мы въехали в ворота Залуки, у которых стояли еще две машины: «ведетта» Мориса и сверкающий «бьюик» последней модели с изображением двух змей, оплетающих жезл, за ветровым стеклом.

— Быстро обернулся месье Мелизе! Травеля сумел привезти, важную шишку! — сказал Магорен, сухо хлопая дверцей.

И действительно, в комнате, между Нат и Морисом, был еще врач: хрупкий, но импозантный человечек, неподвижно стоявший у кровати, на которой мама, все еще дышавшая с большим трудом, казалось, уснула. Он говорил без умолку, холодным тоном, называл корку на лице vespertilio, пятна на руках — петехиями, начал читать небольшую лекцию о «коллагенных заболеваниях» и вдруг повернулся к Магорену, чтобы осведомиться, «сделан ли тест на антитела».

— Сделан, — сказал Магорен.

— И реакция положительная?

— Положительная.

Брови человека искусства сомкнулись, легкое цоканье языком выразило его мысль, он обвел взглядом комнату, словно ища студентов, чтобы привлечь их внимание к интересному случаю. Затем он живо повернулся на одном каблуке и увлек Магорена к окну на небольшой консилиум. Я услышала, как наш старый врач повторял: «Уже сделано!» — с раздраженной скромностью. Доктор Травель взял его под руку, слушал несколько секунд, одобряюще кивая подбородком, наконец вернулся к нам, раскрыв рот, чтобы изречь прорицание. Но произнес только короткую фразу: