— Простите, мадам Мерьядек, я никак не найду адреса месье Дюплона. Мне же надо его известить.
— Уже, — сказала Натали. — Я отдала письмо почтальону.
— Ах, вот как! — отозвался Морис, и брови его нахмурились.
Он свернул салфетку и встал. Его рука попыталась походя коснуться моей, но безуспешно. Вскоре шум его шагов, снующих между серой и голубой комнатами, все нам объяснил. Натали застыла, сложив руки на груди, напрягши слух.
— Он переносит свои вещи к твоей матери, — сказала она.
Нат сурово смотрела на меня, словно я была за это в ответе. Ее брыли тряслись. Неуверенность, стремление не нарушать святости сегодняшнего дня, присутствие Берты не давали ей закричать: «Да кто он такой, что он теперь собирается делать в Залуке? Пусть убирается!» Но я ее очень хорошо понимала, с полуслова. Я тоже поднялась наверх, Берта — за мной по пятам. Натали последовала за нами, улыбаясь:
— Видишь ли, я хотела, чтобы в этой комнате все осталось на своих местах.
В комнате у меня защемило сердце. Кровать была застлана безупречно натянутым незабудковым атласным покрывалом. Морис рылся в шкафу.
— Бросьте, месье Мелизе, я все приберу тут на днях, — сказала Натали.
Морис не ответил и поднял глаза на меня, ища моего взгляда, чтобы обрести союзницу.
— Вы будете снова жить здесь? — выговорила я негромко.
— А куда же мне идти? Должен же я вернуть мадам Мерьядек ее комнату.
Обиженный обращением на «вы», он засунул бумаги обратно в раскрытый шкаф, вынул оттуда другие. Мне они были хорошо знакомы: в этой куче квитанций, писем, вырезок, мелких счетов, нацарапанных на обратной стороне конвертов и наваленных на третьей полке в милом мамином беспорядке, не было ничего, достойного внимания. Если он ищет важный документ, мог бы спросить у меня. В конце концов разве не мне, дочери, полагается проводить разбор и поиски бумаг? Меня вдруг озарило, что я у себя дома, и ни ему, ни Нат — никому — нечего устанавливать здесь свои порядки. Я сочиняла фразу, способную тактично дать им обоим это почувствовать, когда Морис меня опередил:
— Извините, что я говорю вам о таких вещах, бедные мои девочки, — сказал он, — но вы представить себе не можете, какие сложности нас ожидают! Вы несовершеннолетние…
Он говорил это слащаво, ни на секунду не подозревая, какая ненависть огнем вспыхнула у меня в груди. Несовершеннолетняя! Я была ею и 24 марта, но он тогда об этом не подумал. Тем временем он продолжал тем же тоном:
— Две несовершеннолетние, с разведенным отцом, который снова вступит в свои права, трудности с составлением семейного совета из-за отсутствия близких родственников, наследство, сводящееся к одному дому, ограничивая нас неделимой собственностью, не говоря уже о бесконечных формальностях… Да уж, уверяю вас, хорошенькая жизнь у нас начнется!
— Вы все видите в черном цвете, — сказала Натали. — У каждой девочки есть половина Залуки, и все дела! Им надо будет только жить вместе, как раньше.
Морис повернулся к ней. Оба оставили подобающий случаю тон, и я слушала их с отвращением.
— Не стройте себе иллюзий, мадам Мерьядек. Предположим, что они смогут жить на свои скудные алименты, но на что они будут содержать Залуку? Как уплатят налог на наследство? Я не говорю уже о моей четверти, которую охотно им уступаю…
— Вашей четверти! — возмущенно воскликнула Нат.
— Оставим это, — сказал Морис. — Я все устрою наилучшим образом.
Снова он поискал моего взгляда и не нашел. Я была напугана. Как же я раньше об этом не подумала? Благодаря немногим знаниям, приобретенным мною в Нанте, я знала, что он говорит правду: оставшийся в живых супруг имеет право пользования четвертью собственности покойного. Морис сказал, что откажется от этого права, но пока что он был в своей комнате, у него был козырь против нас, он превращал нас в рабов своей щедрости, и, если вдруг я не покажу себя достойной ее, он сможет вынудить меня продать дом. Мой дом. Мою Залуку!.. Натали не спускала с меня глаз, уверенная в моем ответе. Мне все же удалось не выдать себя. Осторожно! У меня тоже есть козырь против Мориса. Томная улыбка наконец вознаградила его за дары. Затем я прошептала:
— Послушай, Морис, мне тоже неприятно говорить сегодня о таких вещах. Но хочу сказать тебе сразу: если мне придется потерять Залуку, я никому этого не прощу. Я уже нахожу непристойным, что тут, не спрашивая меня, спорят о том, что мне дороже всего на свете.
Ни Морис, ни Нат не были удовлетворены. Для Мориса, несмотря на возвращение «ты», Залука более не могла быть тем, чем я дорожу «больше всего на свете». По мнению Натали, я проявила слабость. Она подошла ко мне, покровительственно положила руку мне на плечо.
— Тебе скоро будет девятнадцать. Твой отец может объявить тебя дееспособной. Что до Берты, то, конечно, ему придется заняться ею или передать под чью-то опеку. Но он меня знает и знает то, что я испокон веку здесь, в Залуке.
И она тотчас ушла и увела свою воспитанницу. Живительная Натали! Если она и не была мною довольна, то я по необъяснимым причинам была очень довольна ею. Но Морис не должен этого заметить. Напрягшись, продолжая нервно рыться в шкафу, он тоже не смел закричать: «В конце концов кто здесь хозяин? Во что позволяет себе вмешиваться прислуга?» Он смотрел, как она уходит — скорбящая, как подобает, сильная, как надлежит, — с одинаково большим уважением и раздражением, и, когда наконец хлопнула дверь в прихожей, только сказал:
— У нас будут неприятности с Натали.
Ему показалось нужным еще немного прибавить к своим обещаниям.
— Насчет признания дееспособности я согласен; я поговорю об этом с твоим отцом. Мне было бы затруднительно играть роль твоего опекуна.
Затем, видя, что я уже больше не могу, что я не в силах больше ничего слышать перед этим голубым покрывалом с застывшими складками, как на катафалке, он захотел пробудить во мне нежность и целомудренно привлек к себе.
— Бедняжка моя, как это все тяжело!
Я стерпела его поцелуй. Но, уйдя к себе в комнату, вытерла щеку.
И там, несмотря на усталость, несмотря на желание побыть просто дочерью, потерявшей свою мать, и дать волю своему горю, я принялась ходить кругами в своих черных туфлях.
Кружить, кружить, повторяя про себя: «Что происходит? Вся эта история с Залукой очень серьезна. Но это не все». Никогда я не понимала себя хуже. Между мной и Морисом вдруг словно выросла стена. Напрасно я говорила себе: «Ну, куда он клонит — это ясно. Залука для него — враг, удерживающий меня, вешающий ему на шею Берту и Натали. Удачная продажа, в которой не будет его большой вины и которую он сможет отнести на счет непреодолимых юридических трудностей, — как раз то, что ему нужно. Расправившись с Залукой, он одним ударом сделает то же самое с Натали или пристроит ее куда-нибудь вместе с Бертой. И тогда ему останется лишь заняться мной. Все просто! Мне надо только не отступать от принципа: нет Залуки — нет и Изы».
Да нет, не так все просто. Эти распри не объясняли моего смущения, не оправдывали той отчужденности, того отвращения, которое я внушала себе к Морису, словно он стал неприкасаемым. Стремление ничем не нарушать своего траура — измаранного, отравленного моим недостойным поведением — было более подходящим объяснением, Морис прекрасно это понял и едва решался дотронуться до меня в ожидании лучших времен, замкнувшись в своей роли отчима. Но было еще и другое. Другое, делавшее этот разрыв более глубоким и, может быть, окончательным. Между нами действительно разверзлась пропасть.
Я на мгновение перестала кружить по комнате, прошептав: «Не пропасть, а могила». Меня снова пронзила мысль: «Теперь она знает, знает! И как ей не знать — там, где она сейчас, — что все-таки ничто более не возможно. Нельзя сделать своим спутником своего сообщника. Когда речь идет о счастье, составляющем несчастье матери, разве можно воспользоваться ее смертью, не воспринимая это как преступление? Живая — она сблизила нас; мертвая — разлучила».