— Что-то она подхватила, — просто сказал он. — Но что? Не знаю. Жар, головная боль, головокружение — это может быть все что угодно.
Такова была его манера, имевшая тот недостаток, что не внушала почтения, поэтому на нее досадовали поклонники скорых диагнозов и ученых слов, каких много в деревне, где не любят попусту тратить деньги. Доктор достал ручку, блокнот и принялся старательно выписывать рецепт совершенно неврачебным почерком, выводя каждую букву, каждую цифру с добросовестностью школьного учителя. Вдруг он слегка повернул голову.
— Что до остального, — продолжил он, — то я совершенно не уверен, что она права.
— Что вы говорите! — сказала Натали с какой-то особенной резкостью.
Она казалась потрясенной. Морис Мелизе тоже издал восклицание; он подошел на шаг и нервно мял свой галстук. Я еще ничего не понимала, но сдержанность старого врача, который, встречаясь взглядом со мной, быстро отводил глаза, меня надоумила.
— Я ничего не говорю, — проворчал он, завинчивая колпачок ручки. — Скоро мы все узнаем. Извините, мадам Мерьядек, мне пора бежать. Если не будет осложнений, я зайду в понедельник. Не забудьте приготовить мне баночку того, о чем я вас просил, для анализа. И давайте ей три раза в день столовую ложку микстуры, которую вы закажете у Тома.
Я уже представляла себе, как фармацевт Тома воздевает руки к небу и стонет: «Ох уж эти его составы! Он что, так и не усвоит, что существуют патентованные лекарства!» Но Магорена, бесстрашного химика, это не заботило. Оставив рецепт на столике, он поднялся, хрустя всеми суставами, и откланялся по кругу. Это была еще одна его привычка: никогда не пожимать рук. По дороге он пощупал щеку, руку и бедро моей сестры, пробормотав: «Ты слишком много ешь, Берта!» Он и меня потрогал за кисть, добавив тем же тоном: «А ты — слишком мало». Затем он нырнул в ночь, и до нас вскоре донеслось фыркание мотора допотопной «рено». Никто еще не пошевелился. Берта с ужасающей беспардонностью разглядывала редкого зверя, а Морис Мелизе не противился — безразличный, далекий, недовольный переменой места, словно только что привезенный обитатель зоопарка, не понимающий, каким образом он попал в клетку. Натали, погруженная в тайные расчеты, загибала пальцы. В воздухе носилось подозрение, и было так тягостно, что Морис будто наконец обрел необходимую силу, чтобы с этим покончить. Он поднял подбородок и сказал с решительным видом:
— Я поднимусь к мадам. Позовите меня, когда стол будет накрыт, Натали.
У меня язык отнялся. Это уж и вправду было слишком! Он ушел большими шагами занятого человека, тогда как Натали, побагровев, с яростью следила за ним взглядом, разряжая ему в спину два пистолета. И в самом деле, прекрасная сцена, достойный финал этого дня облапошенных! Морис приехал, чтобы узнать о том, что его, возможно, провели, обманули, как и нас, под великолепным предлогом. Проявляя сдержанность, он испортил свой выход и, желая исправить эту неловкость, усугубил ее непростительной бестактностью, обратившись к Натали, как к прислуге. Как он мог не знать, что мадам для Нат звалась Изабелью, а сама она, уже давно ставшая членом семьи, была Натали только для нас одних, по выбору сердца, из «изустной дружбы», и в этом обращении не оставалось ничего от отвратительной барской привычки обходиться только именем? Конечно, Морис обратился к ней так только по незнанию подлинной роли, которую играла в Залуке та, кого весь поселок вежливо называл «мадам Мерьядек». Но от этого было не легче, напротив, ибо в таком случае это мама забыла упомянуть о ее роли, расставить все по своим местам, и оскорбление усугублялось неблагодарностью. Самолюбие легче уязвить, но раны, нанесенные любви, кровоточат дольше. Достаточно было взглянуть на Натали, чтобы в этом убедиться: она не скоро оправится от удара. Она трижды повторила про себя неясную угрозу:
— Ну, куманек…
Затем повернулась ко мне:
— Ты слышала? Иосиф! Интересно, кто я теперь в этом доме. И ты поняла? Может статься, что твоя мать даже и не беременна! Она могла ошибиться… Закрой ставни, пока я сделаю омлет.
Она развернулась и помчалась на кухню, взбешенная, взвихрив платье. Берта пошла за ней в расчете собрать урожай с ваз с фруктами, как она часто делала перед ужином. Я раскрыла первое окно, чтобы подтянуть ставни. В комнату хлынул запах прелых листьев и неустанное кваканье лягушек с Эрдры. Со стороны вишни ночь разорвал крик совы, более пронзительный, чем трагичный. Небо было совершенно черного цвета, немного грязного, как сажа в трубе. Но десятки светлячков посверкивали то тут, то там, словно на землю попадали звезды.
— Если подумать!.. — произнесла Натали позади меня.
Я обернулась. Подумав, Натали возвращалась, переходя в контратаку, потрясая своим шиньоном, как бык рогами. Она уже прошла через прихожую. Около лестницы она резко остановилась и, запрокинув голову, сложив руки рупором, издала мощный рев:
— Изабель, ты хочешь бульона?
Наступило недолгое молчание. Затем наверху отчетливое эхо повторило: «Изабель, Натали спрашивает: хочешь ли ты бульона?» За небольшой паузой последовала небольшая дискуссия, которой я воспользовалась, чтобы закрепить ставень. Но окно закрыть не успела.
— Немножечко! — произнес наконец слабый голос моей слабой матери.
— Хорошо, — тотчас подхватил громоподобный голос Натали, — Морис тебе принесет. Скажи ему, чтобы подбросил дров в печь. И принес мне твой горшок…
VI
Среди присутствующих был незнакомый молодой человек поразительной красоты, с глазами, как сладкий миндаль, и тем типом лица с чистыми чертами, что притягивает менее чистые взгляды, как цветы привлекают мух. Со своего места на поперечной скамье для девочек, окруживших задыхающуюся фисгармонию, я отлично его видела, справа от меня, и так же отлично видела слева присевшего для молитвы нашего старого настоятеля, маленького, седенького, завернутого в зеленую ризу бесконечных «воскресений после Троицы» и едва способного приподнять веки, когда звучный сгусток в голосе наших коровниц нарушал их благочестивое гудение молочного сепаратора.
Досадное невнимание! И еще более досадный символ! Мама сделала выбор между тем и этим, и мы были осуждены вместе с ней. Сдержанные приветствия на дороге, расцвеченной праздничными юбками, сказали мне о многом. Невелика беда, конечно: я никогда не принимала близко к сердцу людское мнение. Но остальное было не лучше. Deum de Deo, lumen de lumine[10]… Накануне, после первых оплошностей, Морис немного исправил положение. Он сумел спуститься с судном в руках и добродушием на лице. Он смог избежать грозного испытания ужином, поднявшись обратно с подносом, чтобы «составить компанию нашей больной». И когда рано поутру, отправив по обыкновению Натали с Бертой к первой службе (чтобы наша умница была меньше на виду), я поскреблась в дверь голубой комнаты, открыл мне он, уже чисто выбритый и полностью одетый. Et iterum venturus est cum gloria[11]… Можно было поклясться, что он всю ночь не ложился, чтобы не быть застигнутым в кальсонах, что он репетировал перед зеркалом, чтобы довести до совершенства шарканье ножкой, отеческий поцелуй, приветственную фразу.
— А вот и наша Иза! Вы знаете, маме уже лучше, — сказал он.
Добрый день, месье. Надо было сухо дать ему понять, что я вовсе не его Иза, что я принадлежу той другой, которой, чмокая ее то туда, то сюда, я тотчас залопотала: солнышко, котик, зайчик-белянчик — все извечные ласковые имена. Это совершенно ошеломило мою бедную мать! Она воздавала чмоком за чмок, с признательностью вылизывала свою дочь, считая себя уже прощенной, искупленной, очищенной слюной. И, несмотря на свое отвращение к таким вещам, я продолжала эту сладенькую сцену, до тошноты уверенная в том, что нежеланный свидетель наших излияний острее ощутит таким образом вкус горечи, предназначенный ему одному. Зайчик-белянчик, впрочем, был вовсе не белого, а отвратительного желтого цвета, переходившего в фиолетовый под опухшими глазами и покрытого какой-то крапивницей. Я нахмурила брови, но супруг поспешил меня утешить: