Но однажды Михайло сам очень близко подошел ко мие и положил основание более близкому знакомству: во вьюжную зимнюю ночь, когда на станции не было ни единого извозчика, ко мне подошел Михайло, обвязанный весь какими-то тряпками, и робко предложил довезти. Крайняя робость в голосе, которым он делал предложение (тогда как другие извозчики набрасываются с громкими криками на седоков), объяснилась очень скоро. Лошадь Михайлы оказалась столь бессильной и микроскопической, что едва протащила нас сажень сто и стала. Михайло, который был ростом вдвое более своей лошади, слез первый и еще сто сажень вез маня вместе с лошадью, схватившись за оглоблю, но под конец оба они остановились, и Михайло тем же робким голосом сказал:
— Уж извините, сделайте одолжение! Нейдет! Вещи предоставлю… а уж извините… пешечком приходится!
И так мы на этот раз пришли домой пешком. И с этих пор Михайло всякий раз появлялся на станционной платформе именно в такие минуты, когда ямщиков нет: буря, рабочая пора, проливной дождь. Предложение подвезти он всегда делал самым робким голосом и с самым робким выражением лица, так как он наверно знал, что подвезти — значит, идти пешком. И так продолжалось довольно долго, но не знаю, возмужала ли его лошаденка, или он выменял другую, только настали времена, когда с Михайлом можно было уже достигать и до самого дому, не вылезая на дороге, а затем мало-помалу переменилась и телега, и лошадь, и Михайло стал не хуже других постоянных извозчиков станции.
И вот никак не менее двух лет я знаю Михайлу довольно близко, как близко сидящего ко мне ямщика; знаю его шапку, армяк и бороду, а жизни его не знаю, и он сам советует мне узнать его жизнь. Но, слава богу, дело было на досуге, ничто мне не мешало, и я был рад, что с удовольствием и совершенно искренно мог сказать ему:
— Пожалуйста, Михайло, расскажи!
И Михайло охотно стал рассказывать. Рассказывал он и в дороге, и дома, где мы от нечего делать пили чай, и на вокзале, где тот же чай сокращал часы ожидания поезда. Пересказывать всего мною слышанного я не буду: обилие частностей и случайностей может бесплодно утомить читателя. Достаточно пересказать только то, что может дать понятие о большом горе людей, живущих в маленьких избушках.
— Вот в этой самой руке, — между прочим, рассказывал Михайло, — когда еще и мне и руке-то моей только что десятый год шел, держал я, братец ты мой, ножик кухольный, и к горлу моему этот ножик подносил, жизни хотел лишиться — да господь меня спас!.. Вот какая была моя жизнь сызмальства!..
Отец Михайлы хоть и считался крестьянином, но с ранних лет совершенно отделился от крестьянской среды. Рано оставшись сиротой, он лет до десяти кое-как нищенствовал в деревне, а с десяти лет попал в кабак и с тех пор не покидал его до конца дней, то есть прошел всю кабацкую службу при акцизном управлении, изучил все тонкости кабацкого плутовства, приучился пить и гулять и с этой привычкой окончил жизнь. Вся жизнь этого человека была как бы пропитана запахом водки и состояла из бесчисленного количества поступков, исходною точкою которых исключительно были особенные свойства этого напитка. Гульба, распутство, плутовство, нищенство, воровство, острог, буйство дома, опять кабацкое дело, опять пьянство и нищенство и т. д. Женился отец Михайлы на его матери "из одного форцу". Гуляя, он франтил и форсил на вечеринке и стал заигрывать с одной красивой девушкой. Но эта девушка грубо оттолкнула его, сбила с него спесь и вообще очень сконфузила кабацкого франта. Кабацкий франт обиделся и тут же объявил, что не умрет, не женившись на этой обидчице. Всевозможными способами и главным образом при помощи той же кабацкой водки стал он добиваться своей цели — и бедная глупая родня пропила-таки ему сердитую девушку… Выкинув это колено, кабацкий франт пожил с женою неделю и ушел опять к старой любовнице, откуда он присылал за водкой и за деньгами. Жена, заменявшая его в казенном кабаке, где он служил, с этого времени должна была сама изучать все кабацкие тайны, подмеси, подделки, обмер, подделку печатей, воровство и утайку денег и т. д. Так и пошло дело. Отец Михайлы исчезал из дому сначала месяцами, а потом и годами. Жена стала настоящей кабатчицей. А он то также где-нибудь торчал в кабаке (плутовавшее акцизное начальство дорожило такими плутами), то, когда выгоняли за явное мошенничество, брал какую-нибудь другую должность: десятника на новой строившейся железной дороге, потом поступал и в сторожа, когда дорога была готова, и всегда сходился с женщинами, которых или обирал, или, напротив, которыми сам был обираем. Дома он появлялся только тогда, когда ему буквально было нечего есть; являясь, не глядел на детей, пил, брал, что можно было взять, с женой почти не говорил и, обобрав, уходил опять надолго до нового набега и ограбления… Но вот что странно и непостижимо и что Михайло рассказал с большим огорчением — это то, что сама мать Михайлы, вместо того чтобы оставить беспутного мужа навсегда, впадала о нем иногда в ужасную тоску… Год и два она не помнила, не интересовалась даже и знать, где он; но приходила, наконец, такая минута, когда она начинала плакать о нем, жалеть, представляла, что он пропал, погиб, утонул, и, оставив детей на квартире у какой-нибудь старухи, отправлялась разыскивать мужа, истрачивая все, что накапливала она при помощи кабацкой науки. Разыскав его, она жила с ним неделю, много две, и потом опять возвращалась сердитая, ненавидящая своего пьяницу; опять принималась хлопотать в губернии о кабацком месте, ходила пешком по сотням верст, путалась в долги и, получив где-нибудь кабак, переселялась туда с семьей. А семья, несмотря на такие краткие, неприветливые, грубые свидания мужа и жены, росла, и когда Михайле было десять лет, у него уже были две сестры маленькие.
Вот на десятом-то году, после того как семья Михайлы не видала своего отца около полутора лет и когда она начинала уже радоваться, что он не вернется совсем, неведомо откуда неожиданно появился отец Михайлы и, не говоря никому ни слова, продал лачужку, которую купила мать Михайлы на свои деньги. Деньги эти он пропил и приступил к распродаже остального имущества. Без всякой церемонии он привел мужика и стал ему продавать платье и вообще все, что можно. Жену, оборонявшую свое добро, бил без разговоров. В это время Михайло ожесточился на отца и вступился за мать. Хотел было отец продать самовар, но Михайло не дал сделать этого. Он был мал и слаб и не его было дело вступать с отцом в рукопашную, но он мог кричать, он выскочил на улицу, закричал во всю силу своего ребяческого голоса: "разбой!" Созвал народ, причем, конечно, женщин прибежало множество, и при помощи "добрых людей" не только отбил самовар, но и мать защитил от бушевавшего отца, которого народ решил вести в холодную. Все это сильно подействовало на пьяницу. В холодную идти он "не дался", а взял шапку и ушел, сказав:
— Когда так… ну так я вам докажу!
И исчез.
Но не прошло нескольких дней, как в избу Михайловой матери вошел староста и спросил у нее: знает ли она, где ее муж? Та, как и всегда, не знала. Тогда староста сказал: "Он продался в Соснинке в солдаты!.." Это известие почему-то ужасно поразило мать Михайлы. Не помня себя, забыв всех детей, она поспешно оделась и ушла…
Она ушла прямо в Соснинку к тому богатому мужику, который купил Михайлина отца. Ушла и пропала, а ребята остались одни, голодные и холодные… Мать Михайлы пропала потому, что семья, купившая ее мужа, богатая мужицкая семья, разжившаяся около крестьянских денег (глава семьи был старшина), боялась, чтобы она, из корыстных видов и желания часть покупных денег удержать за собой, не стала бы мешать делу у сельских властей. Сельские власти должны были дать приговор на то, что отец Михайлы может идти охотой в солдаты. Чтобы мать Михайлы не выторговала чего-нибудь и на свою долю, ее просто-напросто заперли в доме богатого мужика и никуда не пускали. Без нее, при помощи водки, были получены все приговоры, составлен продажный договор, по которому отец Михайлы продался за 400 рублей с рассрочкой на десять лет. В губернии, где поверялись эти сделки, в видах обеспечения семейства Михайлы, было сделано изменение в пользу его семьи. Михайлу обязалась взять к себе в дом до возраста купившая охотника семья, и она же обязалась платить по десяти рублей в год Михайловой матери.