Выбрать главу

Рассказчик опять овладел графином и рюмкой и освежил себя двумя огромными рюмками.

— Немца выгнал вон, а жена лежит, молчит, умирает… Никогда я так не плакал, как над ней!.. Уж господи! только бы жива была! Все хозяйство бросил, запустил… Дал обет пешком сходить в Новый Афон, ежели выздоровеет. Пролежала она в постели без малого год… кое-как отходили. Молчит, ни словечком не вспоминает (а в себе все затаила!..). Я уж и не знаю, как мне самому-то позабыть мои грехи… Вытребовал из дому родителей ейных, отца и мать, покаялся, молебен отслужили и ее уговорили все позабыть, и в ноги она мне поклонилась… Как поклонилась она мне в ноги, тут и я отдох, думаю: "Ну все слава богу!" И пешком ушел богу молиться на Афон. Родителей ейных отправил, отблагодарил, все как должно. Возвращаюсь домой — проходил я шесть недель — хвать, и след простыл! Ни жены моей нет, ни детей моих нет, ни сундуков, ни меху! Ничего! чисто! бросила все на старуху работницу — оставила меня без всего! Вот и конец делу!..

Рассказчик замолчал и поник головой.

— Так вы ее и не видали?

— И видал! и детей своих воровал! и сюда привозил! и сейчас у меня судом дело идет — и все ничего! дети уйдут… сама пьет!

— Стала пить?.

— Пьет!.. Потому немец-то преобразил ее не то что в любовницы, a хуже кухарки она у него теперь… Он как завладел имуществом-то, сейчас его в деньги оборотил, какую-то контору комиссионерскую открыл, а ребят моих агентами пущает. Одним словом, запряг очень хорошо всех… Все это он покорил, а жена-то уж ему и не нужна… Сказывают, невесту ищет… Так все пошло прахом! А моя-то все в черном теле… Попивать стала, а нейдет: "Все при детях помру…" Любит его, подлеца! Что поделаешь? Умен, вишь, мошенник!.. Вот тут и разбирайте!

С глубоким вздохом рассказчик посмотрел на графин, но графин был пуст.

— Вот теперь и доживаю век кое-как с Машкой, идолом! Ругаемся с ней как собаки, а живем!

— Зачем же ругаться-то? — заметил Пуховиков.

— Да когда во мне все нутро ругается?..

— А как она не стерпит да уйдет?

— Не уйдет! Ее, как собаку на цепи, рабенок держит…

Хозяин поднялся с кресла и нравоучительным тоном сказал нам:

— Эх, господа, господа!.. Человек-то ведь, мужик ли, баба ли, все одно, мало ли чего хочет, да не выходит по желанию-то!.. И ушла бы Машка, да рабенок! И прогнал бы я ее сам, да холодно мне будет! Я вон желал мою Надьку получить и получил, а что сталось? И она своего немца получила, тоже проку мало… А ведь по желанию!.. А вот в дураки попасть, этого я не желал, да и Надька в пьяницы не стремилась… А между прочим, извольте видеть, что оказалось!.. Эх, матушки вы мои! Человеку-то всего хочется, да не выходит! А я говорю: нужно утвердить закон, чтобы ни боже мой!.. Живи по форме, вот! И будет порядок… А нынче что? Вот теперича Машка непременно дверь приперла изнутри! Уж это будьте покойны!.. Ночуй, мол, пес, под забором… Н-ну, этого позволить я не могу!..

Хозяин взялся за графин, но еще раз убедившись, что он совершенно пуст, с сожалением проговорил:

— Аль пойти нацедить? Я ее разбужу! у меня тут припасено поленцо… Небось очнется!

— Нет, — сказал Пуховиков, — пора спать!.. Поздно!

— О?.. А то по рюмочке?

— Нет уж, Иван Семеныч, будет! — проговорил фургонщик и, помолившись на образ, собрался уходить…

— Ну, ин не надо! Ну, стало быть, спите!..

Хозяин ушел, простившись с нами и захватив с собою пустой графин и рюмку…

IV

Затхлый воздух флигеля и неудобные нечистые кровати, с голыми нечистыми досками, навели нас на мысль ночевать в фургоне. Фургонщик сам вызвался уступить нам свое место и уверил нас, что он найдет, где выспаться.

Скоро мы улеглись; ночь была чудесная, светлая, теплая, воздух свежий, напоенный опьяняющим запахом сена; улеглись мы удобно, уютно и, вероятно, крепко бы заснули, но в самом начале сладостной дремоты нас разбудил хозяин. Он ходил по двору и ругался, негромко, но достаточно слышно: "Погоди, анафема!.. заперлась!.. Погоди!" И вслед за тем раздался громкий стук, вероятно, поленом или камнем в дверь флигеля. Ответа, очевидно, не последовало, потому что опять хозяин ходил куда-то, конечно, не переставая ругаться, и спустя некоторое время принялся стучать кольцом двери… Не меньше часа с промежутками то потихоньку, то "во всю мочь" гремел он кольцом и все-таки ничего не добился…

И в третий раз пошел он по двору. Но на этот раз он воротился с большою охапкою сена и с неизменной угрозой — "погоди!" улегся на крыльце флигеля, подостлав сено и укрывшись армяком.

Вся эта возня помешала нам заснуть, и, побранив беспокойного хозяина, мы стали сначала курить, а потом и разговаривать…

— Да, да! — задумчиво сказал Пуховиков, — "всем надо всего, и ничего не выходит!" Это правду сказал хозяин. Я, знаете, даже хотел написать об этом сказку… Теперь ведь сказки в моде: вопросы большие и неясные, а для этого нет более удобной литературной формы, как сказка. Вот мне и вздумалось… Я ведь пробовал пописать, да все что-то не выходит…

— Ну и что же со сказкой?

— Да по обыкновению ничего не вышло… Хотите я вам расскажу в общих чертах?

— Пожалуйста!

— Ну так слушайте!

11. НЕ БЫЛЬ, ДА И НЕ СКАЗКА

I

…Быль это или небылица, — начал мой дорожный собеседник, — сказка или сущая правда, решительно определить не могу; не могу ничего определенного сказать даже о том, каким образом эта не быль и не сказка удержалась в моей памяти, так как положительно не знаю, кто кому рассказал ее: я ли сам рассказал ее себе, или, как мне иногда кажется, рассказал ее мне один маленький садовый цветок, или же, наконец, я сам рассказал ее маленькому садовому цветку? Достоверно одно, что разговаривать с цветком по-человечески невозможно, и я очень хорошо помню, что в продолжение всей этой истории ни с моей стороны, ни тем более со стороны цветка не было произнесено ни единого слова, даже звука, и тем не менее между нами произошло нечто такое, что в моей памяти запечатлелось как случившееся в действительности. И вот как все это произошло.

II

Очень хорошо помню, что, приказав как можно скорее запрягать лошадей, я, не раздеваясь, присел на жесткий диван в комнате для проезжающих на почтовой станции при Н-ской станице. Писарь предлагал мне ночевать, откушать чаю, но я только рукой махнул и еще раз повторил мою просьбу как можно скорее прописать подорожную и ехать: мне во что бы то ни стало хотелось в тот же вечер попасть в губернский город, и не в город собственно, а в гостиницу, в мало-мальски опрятную и покойную постель, и заснуть в ней так, чтобы проспать целые сутки — так я был утомлен продолжительным путешествием и обилием впечатлений. Остановиться же на ночлег на станции я не решался: мне нужен был безусловный покой, а тут, в этой комнате для проезжающих, поминутно будут входить и выходить проезжие, будут стучать об пол сапогами, чемоданами, сундуками, тогда как меня всем существом моим тянуло к сладкому, мертвому сну. Вот почему я, несмотря на крайний предел утомления, решил перемочь себя и во что бы то ни стало сегодня же добраться до настоящей постели.

Но едва я присел на диван, как почувствовал, что мне не уехать. Сел я неловко, притиснув свой локоть к неуклюжей ручке дивана и до крайности неудобно подогнув ногу, — и не мог уж поправиться: тело мое отяжелело, я чувствовал его непомерную тяжесть, не ощущая в нем и признаков жизни. А в то же время в моем мозгу шла какая-то неумолчная, ни на секунду не прекращавшаяся работа: впечатления виденного, слышанного, пережитого, передуманного не то чтобы угнетали или волновали мою голову, а как-то назойливо, надоедливо и бесплодно вертелись в ней; сердце совершенно не участвовало в этой работе, не выбирало в массе этих впечатлений того, чего ему нужно (ему, вероятно, было трудно разобраться), а без этого посредника между телом и духом я не мог ничего иного чувствовать, кроме мертвой тяжести тела и бесплодных мучений головы.