Слова полковника были подхвачены, и на другой день капитан Эпиван, польщенный высокой похвалой, прошелся несколько раз подряд в полной форме под окном красавицы.
Она его заметила, выглянула, улыбнулась.
В тот же вечер он стал ее любовником.
Они везде бывали вместе, подчеркивали свои отношения, компрометировали друг друга, и оба гордились таким романом.
В городе только и речи было, что о связи красавицы Ирмы с офицером. Один г-н Тамплие-Папон ничего не знал.
Капитан Эпиван сиял, торжествуя, и поминутно говорил:
— Ирма сказала мне... Ирма говорила мне прошлой ночью... Вчера, когда я обедал с Ирмой...
Больше года носился он со своей связью, щеголял ею по всему Руану, выставлял ее напоказ, словно захваченное у неприятеля знамя. Ему казалось, что благодаря этой победе он вырос, зная, что ему завидуют, он чувствовал большую уверенность в будущем, уверенность в получении креста, столь желанного, ибо все взоры были сосредоточены на нем, а ведь достаточно быть на виду, чтобы тебя не забыли.
Но вот вспыхнула война, и полк капитана одним из первых был отправлен на границу. Прощание было тяжелое. Оно длилось целую ночь.
Сабля, красные рейтузы, кепи, доломан соскользнули со стула на пол; платье, юбки, шелковые чулки тоже упали и печально валялись на ковре вперемежку с форменной одеждой; в комнате был разгром, словно после сражения; Ирма, непричесанная, в безумном отчаянии обвивала руками шею офицера, обнимала его, потом, выпустив, каталась по полу, опрокидывала стулья, рвала бахрому с кресел, кусала их ножки. А капитан, глубоко растроганный, ничем не мог утешить ее и только твердил:
— Ирма, малютка, крошка моя, ничего не поделаешь, так надо!
И порою смахивал пальцем набежавшую слезу.
Они расстались на рассвете. Она проводила возлюбленного в экипаже до первого привала. А в минуту разлуки обняла его почти на глазах у всего полка. Все нашли даже, что это очень мило, очень уместно, очень прилично, и товарищи, пожимая капитану руку, говорили:
— Ах ты, чертов счастливчик! Как-никак, а у малютки доброе сердце.
Они, право, увидели в этом нечто патриотическое.
За время кампании полку пришлось испытать многое. Капитан вел себя геройски и наконец получил крест; затем, когда война кончилась, он вернулся в руанский гарнизон.
Тотчас же по возвращении он стал справляться об Ирме, но никто не мог дать ему точных сведений.
Одни говорили, что она кутила с прусскими штабными офицерами.
По словам других, она уехала к родителям — крестьянам в окрестностях Ивето.
Он даже посылал в мэрию своего денщика справиться в списке умерших. Имени его любовницы там не оказалось.
Он очень горевал и щеголял своим горем. Даже отнес свое несчастье за счет врага, приписывая исчезновение Ирмы пруссакам, занимавшим одно время Руан.
— В следующей войне я с ними, мерзавцами, сосчитаюсь! — заявлял он.
Но вот однажды утром, когда он входил в офицерскую столовую к завтраку, старик-рассыльный в блузе и клеенчатой фуражке подал ему письмо. Он распечатал его и прочел:
«Любимый мой!
Я лежу в больнице; я очень, очень больна. Не придешь ли меня навестить? Я была бы так рада!
Капитан побледнел и в порыве жалости проговорил:
— Черт побери, бедная девочка! Пойду сейчас же после завтрака.
И за завтраком он все время рассказывал, что Ирма в больнице, но что он ее оттуда выцарапает, будьте покойны! Это опять-таки вина проклятых пруссаков. Она, вероятно, осталась одна, без единого су, подыхала с голоду, потому что пруссаки, несомненно, разграбили ее обстановку.
— Ах, скоты!
Все взволновались, слушая его.
Всунув сложенную салфетку в деревянное кольцо, капитан поспешно встал, снял с вешалки саблю и, выпятив грудь, чтобы талия стала тоньше, застегнул портупею, потом быстрым шагом отправился в городскую больницу.
Он надеялся беспрепятственно проникнуть в больничное здание, однако его категорически отказались впустить, и ему даже пришлось обратиться к полковому командиру, объяснить положение дела и взять у него записку к главному врачу. Врач, продержав красавца-капитана некоторое время в приемной, выдал ему наконец разрешение, но попрощался с ним сухо и поглядел на него укоризненно.
В этой обители нищеты, страдания и смерти капитану уже с самого порога стало не по себе. Его сопровождал санитар.
Чтобы не шуметь, капитан шел на цыпочках по длинным коридорам, в которых стоял противный запах плесени, болезней и лекарств. Глубокую тишину больницы лишь изредка нарушал чей-то шепот.
Иногда капитан различал в приотворенную дверь палаты длинный ряд кроватей, где под одеялами вырисовывались тела. Выздоравливающие женщины сидели на стульях в ногах своих коек и шили; на них были больничные серые холщовые платья и белые чепцы.
Вдруг проводник остановился возле одной из этих густонаселенных палат. На двери виднелась крупная надпись: «Сифилис». Капитан вздрогнул и почувствовал, что краснеет. У двери, на маленьком деревянном столике, сиделка приготовляла лекарство.
— Я вас провожу, — сказала она, — это двадцать девятая койка.
И она пошла впереди офицера. Потом указала ему на одну из коек:
— Вот!
На кровати виднелось лишь слегка вздымавшееся одеяло. Даже голова была спрятана под простыней.
Со всех сторон над подушками появлялись бледные, удивленные лица, смотревшие на мундир, лица женщин молодых и старых, но казавшихся одинаково уродливыми и грубыми в убогих больничных балахонах.
Капитан совсем смутился и стоял, одной рукою прихватив саблю, а в другой держа кепи; потом прошептал:
— Ирма.
В постели произошло резкое движение, и затем показалось лицо его возлюбленной, но до того изменившееся, до того усталое, до того исхудавшее, что он его не узнавал.
Она залепетала, задыхаясь от волнения:
— Альбер!.. Альбер... Это ты!.. О, как хорошо... как хорошо...
И слезы потекли из ее глаз. Сиделка принесла стул.
— Садитесь, сударь.
Он сел и стал смотреть на жалкое, бледное лицо девушки, которую покинул такой красивой и свежей.
— Что с тобой? — спросил он.
Она ответила, плача:
— Ты ведь видел; на двери написано.
И закрыла глаза краем простыни.
Он растерялся и смущенно спросил:
— Как же ты это подцепила, бедняжка?
Она прошептала:
— Это всё пакостники-пруссаки. Они взяли меня почти силой и заразили.
Он не находил больше, что сказать. Смотрел на нее и вертел на коленях кепи.
Другие больные разглядывали его, а он, казалось, слышал запах гниения, запах разлагающихся тел и позора, витавший в этой палате, полной проституток, пораженных мерзкой и страшной болезнью.