Русский во время молитвы и русский во время пьяного дебоша — одинаково поучительное зрелище. Он пьет, чтобы стать пьяным, в душевных муках осознавая, подобно Будде, ограниченность жизни, — различие лишь в том, что один видит печаль в переменах, а другой стремится к переменам как лекарству от печали. В конечном счете, его веселье — это скрытое стремление к смерти или, по крайней мере, безумию. Он постоянно борется со своим извечным врагом — жизнью, стремясь к достижению состояния, в котором ее условности уже не вызывают страха и прочих сильных эмоций.
На наш высокомерный взгляд просвещенных европейцев, этот «метод» по-детски наивен: но не будем забывать, что, в то время как Европа прошла огонь и воду эпохи Возрождения и сотни других не менее значительных периодов, Россия — непостижимое исключение — оставалась «молчащим источником, запечатанным фонтаном». Так или иначе, все наши наслаждения имеют под собой физиологическую основу: человеку, получающему удовольствие от бараньей котлеты, незачем завидовать тому, кого не соблазняют приторно-тошнотворные лакомства. Для России это изначально-неотъемлемая вещь: даже ошибки (не важно, в искусстве или в жизни) становятся достоинствами, добавляя ей очарования. Двадцатилетняя дикарка прелестна, несмотря на черные зубы, исколотое татуировками лицо и украшение из рыбьей кости в носу; тогда как цивилизованная Европа скорее напоминает старую каргу, одетую от Пуаре.
Все это Москва, сердце святой Руси, увенчанная Кремлем как драгоценной короной: ее невозможно сравнивать ни с Варшавой, переполненной гнусными евреями и римскими католиками, ни с Петербургом, производящим отталкивающее впечатление своим постоянным фальшиво-парижским налетом. Даже в своих лучших проявлениях Париж не выдерживает никакой критики: если этот город — не ваш в самом особом смысле, необходимо вращаться в обществе людей искусства, чтобы избежать коммерческой суеты Монмартра, разбитых бульваров и кричащей безвкусицы второсортных памятников. К сожалению, худшие элементы России впитали в себя худшие элементы Парижа:
Whose manners still our tardy apish nation
Limps after in base imitation.
(Чьи манеры запоздало по-обезьяньи копирует наша нация.)
Париж — это Цирцея, превращающая русских в свиней.
С политической точки зрения, влияние Руссо привело к плачевным последствиям. Идея «общественного договора» настолько же нелепа в приложении к Азии, насколько нелеп сюртук и бледно-лиловые брюки на темно-желтых телах самураев. Пушкин, названный великим российским поэтом, — не что иное, как слабое эхо Байрона. В то время Россия открывала для себя Европу; но, открыв, на этом и остановилась. Мы должны не любить в русской литературе как раз то, что нам больше всего нравится (хотя вполне понятно, что стремление к знакомым вещам — это естественное человеческое чувство). Не западным декором Толстого мы должны восхищаться. Его абсолютно безумные идеи о бедности, воздержании и непротивлении — вот истинное выражение русского духа. Однако там, где в эти мысли вплетаются рассуждения о нации, они тут же «офранцуживаются», а их возвышенно-безумная идея о целомудрии вырождается в неомальтузианство, настолько же малодушное в теории, насколько отвратительное на практике.
Подлинный русский говорит: «Дайте Богу быть истиной, а каждому человеку — лжецом». Это говорит голос его духовного опыта, и этот голос не заботится об условностях. «Если твоя рука грешит против тебя — отруби ее», — сказал Иисус, и немедленно в России появилась секта, столь же безгрешная, сколь и галлы, стриженые священнослужители Кибелы, собратья-мученики Атиса. Однако речь не идет об «интересах общества» и прочих подобных вещах. В «Маске Анархии» Шелли предвосхищает идею непротивления Толстого, представляя план кампании, основной тактический принцип которой — позволить противнику почти полностью уничтожить войско ударами артиллерии, с тем чтобы оставшиеся имели возможность побрататься с вражескими артиллеристами. Что ж, в целом это совершенно практический план.