Марина не хочет выходить из солёной воды.
— Мне тут хорошо! — она плавает, «как вареное яйцо», раскинув руки и ноги, запрокинув голову с закрытыми глазами. Наверное, представляет себя морем или заливом, и рыбы целуют-посасывают ее гроты и берега.
В автобусе она долго роется в сумочке, потом восклицает:
— Кокон!..
— Что, раздавила?
— Я его, кажется, потеряла! Вот здесь лежал, вот здесь.
Она трясет передо мной сумочку, потом вываливает содержимое прямо на свои колени, что-то падает вниз, ищем, чертыхаясь.
— Мы должны вернуться!
— Ты с ума сошла!
— Мы должны вернуться! Я зря еду. Я там не нужна… пустая, без ничего. Без… от бабушки. Это предательство с моей стороны. Я совершенно пустой человек, я никто сейчас без этого, понимаешь? Пустое место рядом с тобой! Я сейчас придушу себя! Выброшусь из окна, кинусь под машину!..
У нее по щекам покатились слезы, кажется, искренние. Лучше бы притворялась, я бы знал, как себя вести.
Чушь какая-то, фетишизм.
— Послушай, двадцатый век. Какой к чертовой матери кокон! Фетишизм! Подойдешь к Стене. Поплачешь. Поговоришь. Пожалуешься. Попросишь. Всё вспомнить, всё расскажешь. Записки — это выдумки людей!
— И Стена выдумки, я понимаю, да! Но… Мы должны возвратиться, я, кажется, в номере его забыла. Перепрятывала, перекладывала, доперекладывалась. У меня ведь памяти нет. Контрабандистка чёртова! Вот здесь ведь лежал все время в этом кармашке. Нет, куда-то переложила. И оставила. Где он еще может быть? У нас вещей-то с собой нет!
— Посмотри в футляре от фотоаппарата.
— Смотрела! Мы возвращаемся, останови автобус, ты слышишь? Воз-вра-ща-ем-ся!
У меня последний козырь.
— Почему ты всё говоришь только о себе? А мне, между прочим, тоже нужно к Стене, от друзей передать приветы и так далее, покаяться, может быть…
— Не ври, у тебя нет друзей. Покаяться? Давай я покаюсь сначала. Знаешь, почему я так быстро к тебе прибежала после того как Серёжка… Я боялась, что у тебя появится женщина, и тогда всё. Я эгоистка, и за это получаю. И тебя подставила, мы никаких сроков приличия не соблюли. Ты помнишь, ты остался у нас? Я всю ночь не могла уснуть, не знаю, почему, не знаю, не знаю, я сволочь. Покаяться? Хорошо, надо — езжай. А я вернусь, это окончательно. Если найду кокон, проделаю путь еще раз. А нет — вернусь домой, пусть меня пристрелит этот проклятый… проклятый… Пан… его кореец. Это кореец в нас стрелял! Так мне и надо! Прости меня! За то, что пришла к тебе, отняла столько времени… в твоем возрасте… когда каждый месяц ценность… У тебя еще будет! Ты ведь хотел бы ребёнка, я знаю. Хочешь! А я не могу! Пустоцвет, полупустыня! Тебе еще не поздно! А мне поздно! Просто невозможно! Знаешь, что такое невозможно? Крикни водителю! Эй, шеф!..
— Не ори! — я прервал ее грубо, но она этого не заметила. — На первой остановке пересядем на обратный автобус.
Вот так из-за глупости и сумасбродности женщины прерываются многие хорошие начинания! (Я старался шутить с собой, поскольку ничего изменить уже нельзя.)
— Дура я, дура! — вполголоса приговаривала Марина, отвернувшись к окну.
Дура, конечно, и из меня дурака делаешь. Я представил лицо Иосифа, когда мы ему скажем, что пересекли границу, искупались в «Мертвом море» — и вернулись. Купальщики-гурманы, видите ли, коллекционеры покорённых водоёмов. «А Вифлеем, храм Рождества, а Иерусалим, Гроб Господень, а Стена? Да вы с ума сошли!» Да, сошли, мы оба идиоты.
Мы, «сумасшедшие, идиоты», вышли на остановке, распрощались с водителем, гидом и соседями, к которым уже успели привыкнуть (присмотреться).
Марина озиралась, ища транспорт, идущий к границе с Египтом. Красивая, все-таки, бестия, даже когда злит меня. Сейчас как дал бы ей в ухо! Наверное, если бы ее в юности хотя бы один раз хорошенько отхлестали или в зрелости она напоролась бы на какого-нибудь драчуна, который выбил бы из нее дурь, то… Но как ударить такую! В этом всё дело: таких бросают, но не бьют. Даже когда эти «красавицы» делают совершенную глупость, дурость. Вон, двигается нервно, аж подпрыгивает, как пантера от валерьянки, колышется умопомрачительный бюст, сейчас из блузки выпрыгнут два сахарных кокоса и покатятся по асфальту. А я, как и положено сладкоежке-идиоту, попрыгаю следом. Ага, распаляюсь, возможно, в отеле заеду в ухо.
Опаньки, кое-что вспомнил, последняя, «соломинковая» надежда. Я запустил руку ей за спину, потрогал сквозь тонкую ткань тугие хлястики лифчика.