XXI
Однажды в полночь он внезапно проснулся – душа шевелилась в нем; он нервно зарыскал по комнате. И вот о чем думал, вспоминая врача.
«Неужели тюрьма? Ну да – я тюрьма. Я твержу – псюхэ моя, но точно так же может быть моей кошка или вот эта спящая группи… Я называю душу своей, но ведь я отделен от нее и на все сто процентов уверен: она лишь ненадолго выбрала жилищем мое несчастное тело – рано или поздно она вырвется из реберной клетки и улетит туда, куда указывают суфии, – в пространства… Хорошо, если она существует сама по себе, кто тогда я? – с вновь вспыхнувшей безнадежностью в который раз думал N. – Я – это все остальное? Я – это плоть: кровь, кости, переплетение мышц, жил, сосудов? Я – это желания? Да-да, я состою из желаний: желаний любить, отправлять свои надобности, я кричу и плачу, когда мне больно, смеюсь, когда весело, чувствую холод, тепло, я ощущаю отчаяние, во мне существуют зависть, ненависть, страх. Все это мое. А она – не я. Псюхэ – другое. Пусть кто-нибудь убедит меня в обратном. Никому не дано убедить, – с горечью думал он, – я ношу ее в себе, да вот же, вот она, сейчас толкается, словно наружу просится. Придет время (оно обязательно, обязательно настанет) – она вырвется из меня. А что же я? А я попросту умру, все, что составляет меня сейчас, распадется, – в отчаянии N щупал свои мускулы, от которых околофутбольные самки были в таком животном восторге, – этим костям и жилам никуда не податься. Рано или поздно они одряхлеют, рассыпятся. Она улетит, а я – нет. Ибо она мне чужая. Она томится во мне и ожидает полета, и ее полет – моя смерть».
Он прислушался к шевелению: вот стукнуло едва заметно, вот, словно младенческой ножкой, изнутри толкнулось еще.
Девица спала, а N уже не ходил, а бегал. Ему вновь, как тогда, когда он, трясясь от страха, взахлеб читал медицинские справочники, стало по-настоящему плохо.
«Так я сойду с ума, – думал он, – еще немного, и… Нужно слушаться доктора… Не обращать внимания. Жить самому по себе. Пусть ворочается. Пусть постукивает… Ведь это же не смертельно. Я мучаюсь с этим достаточно долгое время – и ничего. Да, неудобство. Но по большому счету оно не мешает бегать, совокупляться, принимать пищу. Многие люди живут со своими проблемами. У одних – ужасное зрение. Другие хромы, безруки, безноги, мучаются мигренями и страдают гораздо более. Каждому свое. Не о том ли твердил Цицерон?»
XXII
– В другом случае я бы поостерегся рекомендовать вам подобное, – вновь склонился к уху N его добродушный спаситель. – Мои недоверчивые коллеги-приятели сразу бы отвернули мне за такое предложение голову. Однако ваша болезнь исключительна. Короче – почему бы вам не пропустить иногда рюмочку? Не сомневаюсь, вы юноша умный, нацеленный на карьеру: пристрастие к Бахусу вам не грозит… Порция виски в хорошей компании… И самое главное – внимайте моим советам. Конечно, я не Господь Бог, вам от псюхэ до конца не избавиться, но рано или поздно мы ее, несомненно, заглушим.
XXIII
N с благодарностью внял. Врач приказал не скупиться – с ходу отметалось пойло, самым гостеприимным пристанищем для которого еще во времена оны служили дешевые бары («Средство должно быть весьма дорогим, голубчик»). Новый союзник в борьбе действительно стоил денег, но к тому времени подачки со стороны родителей ушли в безвозвратное прошлое, университет был закончен, а не самая худшая работа давала возможность снимать квартиры далеко не в самых худших районах города и водить знакомство уже не с убогими, как группи, студенческими забегаловками, а с действительно стоящими ресторанами.
XXIV
Обеды проходили теперь в компании с такими же, как и он, застегнутыми своим положением на все пуговицы, подающими надежды клерками. Поощряемый доктором, N взял за правило ежедневно перед первым блюдом «пропускать коньячку». Нельзя сказать, что после каждого такого пропуска душа прекращала деятельность, – нет, она осязаемо пульсировала и двигалась, иногда настолько явно заявляя о своем присутствии, что N вынужден был невольно хвататься за бок. Псюхэ, конечно же, никуда не девалась, но вот прежний липкий, приставучий, словно попрошайка, страх на какое-то время удалялся – и тогда N отдыхал, ненадолго освобождаясь от почти постоянной внутренней дрожи.