– Не надо. – Она резко встала. – Не можешь понять, так хотя бы не очерняй ее. Договорились? – Ее шрам дрожал.
Я отвела взгляд, раздумывая, как лучше продолжить разговор, но Пэйсюань уже убежала в свою комнату и захлопнула дверь.
Я сидела на диване в облаке опасной тишины. Представляла, как в следующую секунду брошусь к ее комнате и распахну дверь со словами: “Пэйсюань, дай я тебе кое-что расскажу”.
Наверное, она почувствует, что этот рассказ ее изнасилует. Но мы с моей тенью закроем выход, и она не сможет сбежать. Пэйсюань съежится, испуганно глядя на меня, а я развяжу мешок, и правда, как злобная собака, выскочит наружу, с бешеным лаем бросится на нее, разорвет доспехи из славы и гордости, вынет ее сердце и влажным языком слижет с него белоснежную глазурь веры. Пара минут – и Пэйсюань лишится самого дорогого в жизни. Она будет полностью уничтожена. А я спокойно досмотрю представление до конца, а потом скажу себе, что моей вины здесь нет. Пэйсюань изнасиловала не я, а правда. Я только помогла правде развязать скрывавший ее мешок.
Но так ли это? Я задумалась. Узнав правду, своими глазами увидев, скольких людей она покалечила, я уже ни на что не могла повлиять, мне оставалось лишь нести ее в себе. Теперь же я вдруг осознала, что в моих руках есть некая власть. Власть решить, как распорядиться этой правдой. Я могла позволить ей разрушить жизнь Пэйсюань – само собой, я бы не придала этому значения, просто выложила все, что знаю, оправдывая свой поступок справедливостью. Еще я могла убедить себя, что открыть Пэйсюань глаза – мой долг. Справедливость и долг – как это благородно, жаль только, ни то ни другое нельзя почувствовать.
Сердце мое вдруг ослабело, размякло. Я хотела одного – стать немного милосердней. Семейная гордость, в которую верит Пэйсюань, – выдумка, но питает ее эта выдумка по-настоящему. В религии Пэйсюань нет ни добра, ни красоты, но Пэйсюань верит в обратное, и эта вера очищает ее сердце, дарует ей и добро, и красоту.
Я думала, что проявить милосердие к подруге и даже к незнакомой женщине мне было бы намного проще, чем к Пэйсюань. Милосердие дано нам с рождения, но с возрастом мы постепенно ожесточаемся и теряем его. Я вспомнила детство: мы с тобой обожали разгадывать чужие тайны, но когда, потратив уйму сил, наконец убедились, что Цзыфэн не родной сын своих родителей, решили об этом молчать. Мы напоминали друг другу, что при нем надо держать язык за зубами, нельзя и намеком показать, будто нам что-то известно. Однажды я по забывчивости разговорилась с Цзыфэном о группах крови у разных членов семьи, и после ты сердито меня отчитал, сказал, что я недобрая. Я даже расплакалась. Я так боялась оказаться недоброй.
Я сидела на диване, пристально глядя в окно со своего двенадцатого этажа. За окном бушевал ливень, молнии яркими лучами прочерчивали небо. Сноп света ворвался в комнату, схватил меня в охапку, ласково погладил по голове. Вряд ли ты сможешь представить, а мне не под силу описать, как остро я затосковала по тебе в ту минуту, когда решила навечно оставить эту тайну связанной в мешке.
Пэйсюань пришлось задержаться в Мьянме дольше, чем планировалось. Потом она позвонила и сказала, что ее вызывают по срочному делу в университет, она купила билет из Гонконга и в Пекин уже не вернется. Квартира оплачена за месяц вперед, так что я могу пока не съезжать.
– Желаю тебе поскорее найти работу. И бросить пить. – Пэйсюань звонила с мьянманской границы, из-за ветра ее голос напоминал летящего в небе голубя.
– И ты себя береги. – Я повесила трубку.
Отъезд Пэйсюань немного меня встряхнул. Теперь я реже ходила по барам, почти перестала напиваться, нашла работу в книжном магазине и сняла крошечную квартирку напополам с подругой. Осенью ко мне на пару дней приехала мама. Плита на кухне сломалась, и мы сидели в тесной комнатке, ели что-то покупное. Опустив голову, мама молча копалась в рисе. Было ясно, что теперь она окончательно во мне разочарована. Мама всегда хотела, чтобы я поскорее вышла замуж, купила квартиру и перевезла ее к себе в столицу. Все эти годы она жила у своей сестры и устала ютиться под чужой крышей. Однажды ночью, вскоре после своего возвращения в Цзинань, она позвонила мне и спросила: интересно, как там твой дедушка? Я удивилась: за все годы она ни разу о нем не вспоминала. Помолчав, мама добавила: особнячок, в котором живет дедушка, – подарок медуниверситета. Он ведь за ним и останется, даже после смерти? Ты все-таки родная внучка, приехала бы, поухаживала за дедушкой, он очень обрадуется. Как знать, может, и особнячок тебе оставит. Я сказала, что не приеду, велела ей выбросить это из головы. Но мама стала как одержимая, звонила почти каждый день. Мало-помалу я забыла, зачем ей нужно вернуть меня в Цзинань, слышала только, как голос в трубке повторяет: возвращайся, возвращайся. Мне стали вспоминаться разные истории из детства, я поняла, что очень скучаю по тому времени, когда жила в Наньюане. И неделю назад снова увидела тот же сон: я сижу в качающемся вагоне, к ногам подкатывается красная матрешка, я беру ее в руки. У самого уха раздается резкий женский голос: открой ее. Я развинчиваю матрешкин живот, внутри вижу точно такую же матрешку, но поменьше; я открываю и ее, там оказывается еще одна, еще меньше. Я развинчиваю их одну за другой, быстрее и быстрее, пот заливает мне глаза, кажется, это никогда не кончится. Половинки матрешек со стуком перекатываются по полу, женский голос повторяет: открой ее, открой! Когда я проснулась, вся подушка была в поту. Этот сон снова пришел за мной, каждое его появление – это зов. Я поняла, что должна вернуться. Что, наверное, дедушка скоро умрет.