Выбрать главу

То есть, по какой-то причине, не имеющей ничего общего с заповедями ни одной из религий, он попал прямехонько в ад, самый настоящий и кромешный?!

Только этот санитарно-технический ад был создан не для варения бутузов, а для отопления помещений.

АДОВА ПЛОСКОСТЬ

Хафизову было скучно в анусе восьмичасового конторского заключения, когда даже такое плоское занятие как чтение книг было запрещено, ибо, оставляя в плену все трехмерное тело служащего, выводило из-под терзаний его воображаемую, но существенную часть – мечту. Но, Боже ты мой, ему становилось скучно втройне и в самой развеселой из пьяных компаний, где все кричали так громко, словно боялись хоть на мгновение услышать собственную мысль, которая есть бессмыслица. Ему становилось скучно от любой, самой интересной работы, приводящей к зарабатыванию денег, следовательно – к следующей работе, но ему становилось скучно и от написания бесчисленных рассказов, которое не приводило совсем ни к чему. Ему становилось скучно без женщин, без их линий и выпуклостей, прохладных и горячих мест, эластичной гладкости и влажной тесноты, но десятикратно скучно становилось, когда порнография закончена, а ее замешкавшаяся героиня, перевоплотившись в персонаж кухонной драмы, продолжает ходить, и говорить, и главное – требовать ответных действий.

Гипотеза ада ему вовсе была не нужна; он не понимал, для чего понадобилось выдумывать нечто худшее, чем жизнь, нечто худшее, чем рак горла, или менингит, или бомбежка. Но если уж понимать ад как вечное терзание, от которого невозможно избавиться ни действием, ни бездействием, если уж понимать его как метафору вечных мук за то, что мы жили, то вечным, серым, пыльным, безвоздушно-безболезненным адом снаружи и изнутри была скука. От нее, по крайней мере, все шло.

И к ней возвращалось.

ДРАМАТУРГИ В ЛЕСУ

Хафизову приходилось писать в библиотеке, на лекции, в поезде, на пляже, в лесу под деревом, когда, как ни устраивайся, мгновенно затекает спина, во время обеденного перерыва на стройке, пока мужики бились в домино, на больничной койке, сквозь лекарственную одурь, в туалете, когда комнату занимали друзья жены, качая одной рукой детскую коляску, держа в одной руке бутылку, затыкая уши ватой, которая, один черт, не держит тишину, в конторе, прикрывая рассказ листком технического перевода; чаще всего приходилось писать исподтишка, украв бумагу и время у какой-нибудь общественно-бесполезной работы и притворишись, что занимается настоящим (без кавычек) делом.

Чего ему не приходилось испытать, так это работы за собственным письменным столом, в тишине, когда никто не заглядывает через плечо, не интересуется без всякого интереса, а что ты там сочиняешь? не занимает тебя получасовым разговором о собственных заботах, наталкивающим на одну и ту же заветную мечту: встретить бы этого друга в самом адовом пекле, когда он весь шипит и трескается от жажды, подождать, пока какой-нибудь сердобольный черт поднесет ему стакан с водой, выбить воду перед самыми губами и, между прочим, напомнить: “А помнишь, как ты мне мешал…” Это когда не ладилось.

Но вот однажды, совершенно точно – один раз в жизни… Вскоре после первой и последней учебной поездки в Литинститут, вселившей в

Хафизова вредную иллюзию насчет того, что в жизни что-то начинает меняться к лучшему, как-то по октябрю в конторе зазвонил телефон.