Мастер Пулачо, дон Луис Антонио, — царство ему небесное — был самым ученым и умным человеком в Гуаймоко. С самой ранней молодости он трудился над изменением названия своего городка, что и выполнил, несмотря на ужасающий отпор, который он встретил среди почтенных старых консерваторов.
Он был реформатором, родился журналистом в душе и в своем городке был чем-то вроде «четвертой силы». Но так как в то время тут не было органов печати, то он должен был овладеть какой-нибудь такой профессией, которая позволила бы ему посвятить себя политике и литературе. Он открыл парикмахерскую.
Так и жил он, не ведая горя, — стриг и брил своих земляков и слушал, как те безжалостно чесали языками насчет своих друзей, о том, да о другом. Слушал и не более. Потому что уж если был когда-нибудь благоразумный человек, так это мастер Пулачо. Никогда он не возражал, качая головой. Самое большое, на что он решался в пылу дискуссий, разгоравшихся ежедневно, — это кивать головой в знак одобрения. В самом деле, трудно было найти более осторожного и умного человека, чем мастер Пулачо.
Ко всем своим друзьям он относился с недоверием. Лишь своему племяннику изливал он душу, когда они оставались наедине. С ним — да, он разговаривал со всей откровенностью. (Это был его десятилетний ученик… ваш покорный слуга, чьи воспоминания вы сейчас читаете с удовольствием… если только не чувствуете намека на себя.)
— Ты слышал, Сириако, что сказал этот разбойник?
— Да, дядя.
— Мы одни?
— Да, дядя.
— Ну и бессовестный! Утверждать здесь, в моем доме, что он один из тех, кто боролся за кандидатуру генерала Порраса! Вон там, на той табуретке, под пегой шкурой, он болтал всякие глупости про генерала. И уже успел переметнуться, уже рассыпается в похвалах! Это напоминает мне одну басню, которую я читал в Бристольском альманахе восемьдесят четвертого года. Очень похоже. Ты мне скажешь, что я мог бы теперь вытащить на свет все, что я тебе рассказывал о частной жизни президента, потому что почетно принадлежать к оппозиционной партии. Конечно, это так. Но ты же знаешь, как я обычно поступаю. Не надо высказывать мнение, которое могут оценить лишь умные люди, говорит Бристоль в своем альманахе семьдесят шестого года по поводу одного слишком доверчивого депутата. Гебе — да, я могу говорить правду, потому что я знаю тебя. Ты такой же, как я — скрытный и сообразительный. И я знаю, что ты никогда не будешь повторять то, что слышишь от меня. Потому что… помни… там висит ремень… и так далее и тому подобное… за дверью…
Разговоры в парикмахерской после политики всегда вертелись вокруг трех интереснейших тем: женщина, револьвер и мул, или, как говорили те господа, соблюдая «категории», револьвер, женщина и мул. Потому что Армения тогда была такой же, какими до сих пор еще остаются некоторые городки Бальзамного Берега.
К тому времени, о котором мы ведем рассказ, знаменитому мастеру Пулачо исполнилось уже пятьдесят лет; и, хотя он был очень уважаемым и почти богатым человеком, все его имущество составляли лишь револьвер и мул.
Я был у него любимым учеником, он любил меня за внимание, с каким я выслушивал его речи, и за мою инстинктивную осторожность… (мастер был любезнейшим человеком, но за дверью у него висел… ремень). Я стал для него чем-то вроде светского духовника, которому он откровенно и без эвфемизмов высказывал свое мнение о политике, женщинах, револьверах и мулах. Кроме того, я знал на память все собрание Бристольского альманаха, который красовался у него на письменном столе в роскошных переплетах. Это было для меня лучшей рекомендацией, и отрывки из его любимого произведения, которые я читал наизусть, приводили его в восторг.
Я и теперь словно вижу его в парикмахерской в окружении друзей, которые громко разговаривают, в то время как он кивает головой то тому, то другому в знак одобрения.
Был он среднего роста, гордился своим лукавым лицом шоколадного цвета, лучшим украшением которого являлись его насмешливые глаза; у него были жидкие усы и густые волосы без малейшей седины — потому что, по его словам, у индейской расы волосы не обесцвечиваются к старости.