Выбрать главу

Презрев роскошь приготовленных заранее, за много недель, пустых дворцов Ханчжоу, придворные разбили свои шатры и шелковый шатер Высочайшего так высоко над городом, оттого что в путешествиях император порой предпочитал ветер и эфемерность крепости из тканых полотнищ, шнуров и вымпелов всем палатам и стенам, которые могли таить сокрытые опасности или стать ловушками, расставленными заговорщиками и убийцами. С высоты же холмов казалось, будто  Цяньлун  в  эти  дни  держит  в  осаде  один  из  собственных своих городов.

Окруженный бумажным морем ходатайств, приговоров, каллиграфических надписей и стихов, экспертиз, акварелей и несчетных, еще перевязанных шнурком и запечатанных свитков, которые нынче утром, как и в любой другой день, предполагал прочитать и должным образом оценить, разрешить, одобрить или отвергнуть, император лежал в томи­тельных грезах, от которых резко пробудился, когда первый из его камердинеров попытался уберечь ценную грамоту от горячечных судорог больного и утереть его потный лоб батистовым платком, сбрызнутым лотосовой эссенцией.

Нет. Нет! Исчезни! Цяньлун, сорокадвухлетний мужчина, казавшийся едва ли не хрупким средь пышных подушек и про­стынь, отвернулся, как рассерженный ребенок. Он хотел, что­ бы все — в том числе и шуршащий бумажный хаос, в каком он ворочался, — оставалось, где и как было. Едва заметного, лишь чуть обозначенного движения указательного пальца было достаточно, чтобы руки прислужника отдернулись и замерли в готовности.

Но кто из присутствующих, молча склоненных слуг и лекарей, которым под страхом смерти воспрещалось обронить за пределами шатра хоть слово о горячке или об иной хвори Высочайшего... и кто из солдат лейб-гвардии, как бы окаменевших в своих пурпурных доспехах и окружавших сей ша­тер словно недвижно дышащий панцирь, дерзнул бы усомниться, что император, мокрый от пота и горячки, лежал в своей зыбкой постели и в этот миг — одновременно! — находился там, внизу, в окутанном туманами городе, более того, находился даже среди двадцати семи мошенников, ожидающих расправы. Как находился и в черных водах гавани, где сейчас под лязг цепей бросил якорь английский барк.

 И словно этот лязг, от которого толпа онемела, послужил сиг­налом к его появлению, еще прежде чем якорь лег на дно и цепи натянулись, к первому из двадцати семи столбов безмолвно подошел сухопарый мужчина с косой до пояса — палач. Он коротко поклонился приговоренному, который заверещал от страха, большим пальцем левой руки поднял вверх кончик его носа, а правой приставил серповидный нож к перемычке меж ноздрями и резанул вверх, через переносицу прямо до лба.

К воплю боли — вместе с фонтаном крови он исторгся из странно пустого лица, вдруг приобретшего сходство с мертвым черепом, и, нарастая с каждым следующим шагом палача от столба к столбу, с каждым его поклоном и взмахом ножа, в конце концов стал оглушительным, — тут и там примешивались взрывы все более громкого смеха:

Наконец-то эти алчные свиньи потеряли не только лицо, но и носы! И это еще мягкое, слишком мягкое наказание за то, что они продавали на биржах Бэйцзина, Шанхая и Ханчжоу ничего не стоящие бумаги и пытались прикрыть обман налоговыми деньгами, золотом императора! Они должны, ползая на брюхе, благодарить своих судей, ведь, по мнению иных собравшихся у эшафота весельчаков, им бы стоило и яйца отрезать да затолкать в задницу, чтоб дерьмо из пасти поперло. То, что кровь брызнула только из их паршивых плоских харь и только их носы, как паданцы, посыпались на доски эшафота, был сущий акт милосердия!

Две шелудивые собаки, не отходившие от палача, обнюхивали упавшую добычу, однако не трогали ее. Этим занялась стая ворон, которые за считаные мгновения, перед тем как последний из осужденных лишился носа, беззвучно слетели вниз с кровель пагоды и в итоге, по неизъяснимым причинам, пренебрегли лишь четырьмя или пятью носами, оставив их средь беспорядочного узора кровавых следов. Испытывал ли император, где бы он ни находился сейчас в своей незримости, те же чувства, что и хохочущие очевидцы его справедливости, и... улыбался ли?

Словно лязг якорных цепей и грянувший вслед за тем снизу, из города, вопль боли окончательно вызволили его из путаницы сновидений, Сын Неба наверху, среди холмов, сел на своей горячечной постели, которая еще слегка покачивалась от его последних судорог. Но и камердинер, преклонивший колени у этой покачивающейся постели, не разобрал бормотания Цяньлуна: