Словно только и ждал этого вопроса, развеивающего чары, Цзян тихо, но без колебаний проговорил: Вы все еще не понимаете, что творите. Ваше творение может убить вас. Вы не ведаете, что творите. Оно вас убьет.
Цзян почти шептал, но за верстаками товарищей воцарилась такая же тишина, как после слов церемониймейстера или мандарина, призвавшего к молчанию. И даже когда Цзян вновь забормотал свое произнесенное еще несколько недель назад предостережение перед часами вечности, вновь завел не прерываемый вопросами монолог, жужжание усталой осенней мухи, искавшей убежища от грядущего мороза, и то, казалось, было громче его заклинающих слов.
Английские гости все еще верят, что исполняют желание Великого, а на самом деле свинчивают и режут, пилят и шлифуют свою смерть, говорил Цзян. Хотят построить часы вечности для Владыки Десяти Тысяч Лет. Неужели они до сих пор не уразумели, почему Цяньлун так страстно дорожит часами и иными хронометрами? Неужели им до сих пор неизвестно, что император в своей почти беспредельной державе — единственный, кто вправе играть с часами, с временем? Тот, кто хотя бы просто подумал о таких часах, должен понимать, что, создавая механическое отображение своей власти над временем, ставит себя выше государя. Однако никто и ничто не вправе быть выше Владыки Десяти Тысяч Лет, никогда, за исключением, пожалуй, солнца, за исключением звезд, но, конечно же, ни один живой человек.
Воспаряющий к таким высотам, говорил Цзян, рано или поздно осознает, что там наверху, на самом верху, есть место лишь для Единственного, а всех прочих ждет только смерть. Строители машины, подобной вот этой, растущей в Павильоне Четырех Мостов, могут твердо рассчитывать лишь на один результат своих усилий: с ее завершением, с последней деталью придет и их последний час. Ибо повелитель Китая и мира должен пребывать с бегом своего времени один, совсем один, дабы согласно завету небес распространить свою власть до ареалов звезд и сияния всякого света. Подобные триумфы неделимы ни с кем, таковыми они и останутся.
Цзян подошел к восьмигранной стеклянной колонне, которая убережет механизм часов вечности от малейшего движения воздуха и от разрушительного воздействия пыли, но смотрел, казалось, не столько на механизм, сколько на собственное отражение.
О чем он там толковал? О чем толковал переводчик? Кто пилит и свинчивает свою смерть?
Ты же сам этому не веришь, сказал Мерлин и как бы в ответ на шутку бросил Цзяну латунную шестеренку, только что вынутую из тисков, настолько неожиданно, что Цзян хотя машинально и протянул руку, но шестеренку не поймал, она упала наземь.
О чем он там толковал?
Разве Цзян не видел, что император трижды — трижды! — с тех пор как здесь, в мастерской, строят эти часы, приходил посмотреть на них, один раз с большой парадной свитой, второй раз — с меньшей, третий раз — с еще меньшей, и даже задавал вопросы, вопросы дилетанта, вопросы часовщика, и именно он, Цзян, переводил их, стоя на коленях. Разве переводчик не уразумел, что император продлевал лето на недели, больше того, на месяцы, чтобы дождаться завершения доселе невиданного механического чуда и всячески оному способствовать?
Запрет смотреть и в глаза императору, и в лицо, когда он задавал вопросы и вообще говорил, должен бы, собственно, приводить к тому, что каждое его слово тем отчетливее запечатлевалось в памяти. Но Цзян, очевидно, забыл то, что сам произносил с благоговением и восторгом: Цяньлун никогда еще не обращался с вопросом к своим ремесленникам и никогда даже близко не подходил к месту, где шла работа, к мастерской. А вот в мастерскую английских гостей наведывался снова и снова!
Глупости — вот что говорил переводчик.
Государь — пусть он даже божество, — который в своих планах ориентировался на работу трех английских часовщиков, разместив на это время сердце и голову империи в Монголии, в итоге изгонит из времени как раз создателей чуда, коим доныне выказал столько знаков своего благорасположения, причинит им зло, убьет?
Не говорит ли устами Цзяна скорее страх, что он сам может стать лишним и оттого потерять право на жизнь? Разве император уже при последнем визите не привел с собою итальянца-картографа, который в его свите внимательно слушал, при этом неоднократно поправлял перевод Цзяна, а один из ответов Кокса по знаку императора сам перевел на язык Великого?
И кто в конце концов станет ухаживать за часами, сказал Мерлин, коль скоро их строители, завершив свой труд, поневоле завершат и свой жизненный путь? Кто заново отъюстирует механизм после долгой перевозки, после возвращения в Бэйцзин, после землетрясения, бури с барометрическими капризами или просто маленькой смехотворной поломки?