Правда, имя ее он узнает только грядущей многоснежной зимой, узнает наперекор всем препонам грозящих смертью запретов, что ограждали ее и ей подобных от любого прикосновения чужака. Звали ее Ань.
Уже в тот первый миг Ань показалась ему воплощением Фэй и Абигайл. Не то чтобы она внешне походила на его дочь или жену, хотя личико у нее было узкое, как у европейки, а глаза такие же светло-зеленые и внимательные, как у Фэй и Абигайл, да и волосы такие же черные. Сходство заключалось не в красках и не в формах, нет, но в своеобычном взгляде, в том, как эти глаза смотрели на него и как в них отражались надутый ветром парус, берег, простор неторопливо проплывающих мимо полей, — казалось, стоит этой женщине закрыть глаза, и все отражения, вещи и живые существа исчезнут... Да, в этом все дело, определенно в этом: взгляд ее был началом, от которого исходила каждая линия перспективы зримого мира.
Кто открывал такие глаза, мог ими создать или изгладить все, что видел. Коль скоро китайский император претендует на богоравность, тогда скользнувшая в тот вечер мимо Кокса девочка-женщина, что одним своим взглядом способна все оживить, а возможно, и вновь отправить в небытие, была небожительницей вроде Тянь Хоу, богини Южно-Китайского моря, о которой Кокс слыхал в последние недели на борту “Сириуса”: обретшая бессмертие девушка-рыбачка, она могла уберечь от гибели целые флоты и заставить расцвести даже смоленые корабельные мачты.
Так смотрела на него Абигайл. Фэй посмотрела на него из светлой зелени таких глаз и одной лишь бездонностью взгляда, где краски радужки искрились точно вростки в изумрудах, какие он, Алистер Кокс, самый знаменитый строитель автоматов за всю историю Англии, порою вставлял вместо глаз своим механическим творениям, — одной лишь бездонностью взгляда сделала его своим возлюбленным, мужем и отцом их единственной дочери, больше того, своим творением. Когда она опускала глаза или отводила от него взгляд, ему неизменно грозила гибель
3 Цзыцзиньчен, Пурпурный город
Покорствовал? Покорствовал ли Алистер Кокс жене? Фэй никогда не навязывала ему свою волю и ничего от него не хотела, во всяком случае ничего такого, чего сам Кокс жаждал ночь за ночью, и весь день напролет, и в любое время, когда бывал с нею. Фэй не хотела, чтобы он целовал ее, не хотела, чтобы обнимал, не хотела, чтобы он срывал с нее одежду и подминал ее под себя, как хищник подминает под себя добычу... И не хотела, никогда не хотела, чтобы он со стоном извивался на ней, пока она, охваченная яростью, болью и отвращением, не почувствует, как его семя изливается в глубину ее лона, как бьется о самое ее сокровенное (!), а затем бесформенной, водянистой нечистью вы ползает наружу, пачкая ее бедра и простыни.
И все же она преклонялась перед этим мужчиной, который мучил ее и боготворил, так он снова и снова шептал, вымаливая прощение, — преклонялась, видя его в окружении сверкающих механических творений и порой даже испытывала к нему что-то, для чего не ведала иного слова, кроме слова любовь.
Через три дня после своего семнадцатилетия в часовне, залитой трепетным светом сотен свечей и, точно корабль в пене прибоя, сплошь в белых хризантемах, белых гвоздиках и розах, Фэй стала женой хозяина своего отца. Ее, старшую из пятерых детей богобоязненной ткачихи и одноногого ливерпульского серебряника, который гордился, что при своем увечье нашел работу в мануфактуре “Кокс и Ко”, ни родители, ни жених не спросили, согласна ли она, просто назначили день свадьбы — самый счастливый день в ее жизни, как они сказали.
Когда Фэй была еще маленькая и нетвердо держалась на ножках в соломенных пантенах, Кокс иной раз подхватывал ее, высоко поднимал на вытянутых руках и отпускал, а после дивной секунды полета, смеясь, ловил восторженно верещавшую девочку, прижимал к себе и целовал в лобик. Он всегда высматривал Фэй, когда в своей ливерпульской мануфактуре проходил мимо станков механиков и серебряников, расспрашивая их и давая указания, а заодно нет-нет играл с детишками тех работников, которые пользовались привилегией приводить зимой свои семьи в согретые угольными жаровнями мастерские.